Марк Зайчик

 

ЦЕЛУЙ МЕНЯ КРЕПЧЕ

 

 

Когда Боря Берг был cовсем небольшим, худым мальчиком, с замечательно живым нерусским лицом и тогда еще жил в городе Ленинграде, его бабушка была жива и жила вместе с ним и всеми его родными в коммунальной квартире на шестом этаже в доме без лифта. Район их проживания был пролетарский. Двор был огромный, с кустарником и скамьями, на которых весной и летом сидели пожилые женщины и обсуждали жизнь и события, происходящие в ней. Бабка Бори была старой женщиной с морщинистым лицом, c яркими и жалкими следами былой красоты, всегда одетая в темный платок и темную юбку с кофтой. Как-то дед, ее муж, яркий, взрывной человек, оригинальный и самостоятельный, отходил на второй план, из-за того, что баба Йохи постоянно требовала всеобщего, неотступного внимания.

 

То есть происходило все так.

 

Мать Бори, Сима Львовна, женщина без каких-то знаков общественного положения, потому что этого положения у нее не было, приходила с работы почти вечером, снимала демисезонное пальто с воротником из цигейки, разматывала и снимала оренбургский платок и устало спрашивала, присаживаясь к обеденному столу:

 

«А где мама, она ела, кто-нибудь знает?»

 

Никто ничего не знал.

 

- Аня, где мама? – спрашивала мать обреченно.

 

- Наверное, ушла, я все время смотрела, не понимаю, - говорила сестра Аня.

 

Мать вздыхала и шла к соседке Нюре выяснять у нее. Потом возвращалась и говорила, что надо искать, потому что мама смогла открыть засов входной двери и незаметно уйти. Вся семья, кроме Бори, отправлялась на поиски. Хлопали двери, все время звонил телефон и Боря отвечал, как взрослый, что бабушки нет дома, но скоро будет. За окном шел снег, было очень темно, и Боря волновался за свою бабку и всех своих домашних. Он видел, как она выходила из дома, затянув потуже платок и двумя пальцами снимая щеколду со входной двери. Потом она выскальзывала из дома на лестницу и беззвучно исчезала, как будто ее и не было.

 

Часов в 10 вечера приходил с работы отец. Боря говорил ему, что все ищут бабу Йохи уже давно по всему городу. Отец не удивлялся и шел на кухню ставить себе чай. Ночью мама приезжала с бабкой, которая тихо, как тень, и виновато шла спать в другую комнату с гудящим дедом. Там же спали и сестры Борины.

 

Сквозь сон Боря слышал шепот о том, что нашли бабу Йохи где-то в Выборгском районе, на другом конце города.

 

Утром мать просила всех быть внимательнее с бабушкой, кормить ее понемногу и следить, чтобы она была спокойна. «Она должна все время что-нибудь есть, понемногу, понятно?» - спрашивала мать. Она всегда все понимала, схватывала суть проблемы, зная, что с нею делать.

 

Потом все разбегались на учебу и работу, а баба Йоха и дед оставались дома одни.

 

Боря приходил из школы первым. Дед сидел у окна и, положив ногу на ногу, обутые в обувь, под названием, бурки, пел популярную в то время песню «Домино». Бабка сидела на диване и складывала выстиранное белье в стопки. Мать называла это занятие трудотерапией.

 

Ближе к вечеру, перед самым маминым приходом, Аня начинала всех спрашивать: «Где баба Йоха»?

 

Никто ничего не знал. Аня звонила матери на работу и та тут же летела домой.

 

- Это от голода она уходит, Савелий, от голода, от чего же еще? – говорила мать мужу в воскресенье,

тревожно глядя на бабу Йоху, смирно сидевшую в углу дивана с тревогой и нежностью.

 

- Ну, какой голод, ну что ты говоришь, Сима?! Она совершенно безумна, ты не видишь, да? – твердо

говорил отец.

 

- Она не безумна, она просто любит свободу. Никуда ее не отдам, никогда, так и знай, - громко шептала мать.

 

- Никто и не говорит, отдай, никто вообще ничего не говорит, Сима, - отвечал отец. Дед пел у окна, постукивая плоской ладонью по подоконнику. Боря пытался учить историю гражданской войны. У него возникло несколько вопросов по поводу правых и левых эсеров, на которые ни у кого из взрослых не было разумных ответов в этот, да и в другие дни тоже. Только отец сказал ему, блеснув глазами, что весь вопрос заключается в позициях: «Понимаешь? Эти думают и делают так, а эти – эдак. Кто из них больше за большевиков, а кто меньше, я не знаю, Борик. Поступили с ними со всеми, большевики, одинаково».

 

Он отвернулся от сына, показывая, что разговор на эту тему продолжать невозможно. Отец Бори Берга был умным по не русски – это стало понятно только в Иерусалиме ему.

 

Баба Йоха кротко сидела на диване, даже не вздыхала. Платок ее был завязан под острым подбородком, на котором выделялся чуть запавший неяркий рот. В кармане кофты она крепко держала рукой апельсин, который ей принесла Сима с 4-й городской конференции профсоюза. Баба Йохи была очень сообразительна даже в своей поникшей старости. Просто были вещи которые она понимала, а были – которые она не понимала. Но так ведь можно сказать про очень многих людей.

 

- Понимаешь, она не может быть в закрытом пространстве, потому уходит, понимаешь? – спрашивала мать.

 

- Понимаю, но где ты видишь закрытое пространство, Сима?

 

- Вот здесь, все закрыто, темно, а она любит волю, свободу, жизнь, - сказала мать отцу.

 

- Это и есть, Сима, жизнь, если ты еще не знаешь, - говорил отец.

 

- Я знаю, - отвечала мать, - знаю.

 

Борис Савельевич Берг, еще крепкий, более чем крепкий, костистый человек, в распахнутом хорошем пиджаке, который можно было бы четверть века назад назвать габардиновым, синим, однобортным, а сейчас пошитом из неведомого, но тоже темно-синего материала 21-го века, отошел, оскользнувшись, под проливным иерусалимским дождем, от молодой женщины, за которой успешно ухаживал уже некоторое время, и включил кнопку соединения на мобильном телефоне, размером меньше, чем с сигаретную коробку, стального цвета. Раскрывшись, телефон издал твердый никелевый щелчок, и Боря сразу же сказал глухо:

 

- Ну что?

 

- Ты где? – спросили его.

 

- В городе, какая разница, - сказал Боря раздраженно. Вообще, он был спокойным в жизни человеком, но вот в последнее время как-то распустился.

 

- А разница в том, - сказала в трубке женщина взволнованно и резко, - что твоя мать лежит в коматозном состоянии в больнице и ты должен немедленно приехать к ней.

 

- Так, ты что? С ума сошла? – сказал Боря, отчетливо понимая, что никто с ума не сошел, а надо ехать к матери в больницу, в этот первый ноябрьский дождь и смотреть на свою мать, умирающую в страданиях навсегда. Удовольствия его кончились – было ему ясно. Он стоял на иерусалимской улице под навесом у входа в цветочный магазин, из которого шел дивный дух сена, свежих цветов и отчего-то льда. Было пронзительно холодно, но не до дрожи.

 

Когда Боря был моложе он специально раньше обычного часа ложился спать, часов в 9-10, чтобы увидеть сны. Ему снились замечательные цветные сны, содержания которых он никогда по утрам не мог вспомнить, но вот этот зимний альпийский запах изредка появлялся в его сознании в самое неожиданное время. Это поведение вызывало удивление у его домашних, и жена задавала ему осторожный вопрос о враче и проверке. Дети смотрели на него с любопытством. Боре с трудом удалось ото всего этого отвыкнуть, он от многого отвык за эти годы. Теперь сны ему почти не снились. Жизнь его стала сном. Спать он ложился поздно. В правой ладони он как бы держал женскую грудь, не понимая, чья она, какой такой женщине принадлежит или принадлежит сначала только ему одному, а уже потом еще кому-нибудь.

 

Женщина, за которой он ухаживал, (этот глагол отражает их взаимоотношения приблизительно и лишь частично) вышла, из цветочного магазина, куда она зашла, отойдя от него. В ее руке был завернутый в целлофан букет цветов, который она держала у груди. Влажный запах цветов был очень сильный, свежий, совпадал с ее видом. У нее, у Ирины Александровны, было такое цельное лицо – брови, нос, скулы, губы, подбородок, затем высокая шея, грудь в свитере, провал сильной поясницы, как бы резиновые подвижные ягодицы, которые можно было бы прикрыть и понадежней, на его взгляд, от чужих глаз, вельветовые брючки и ботинки на каблуке. Стать. Она была королевой, что говорить. От поясницы и вниз ее можно было принять за cильную рыбу, отловленную только что, а вот лицо ее и тело ниже его были кошачьи, что ли. Он не говорил ей никогда про эти наблюдения, потому что она могла обидеться, закричать, заплакать. А, впрочем, неизвестно. Сейчас она подошла к нему вплотную, взглянула, быстро сказала: «Почему ты такой? Что тебе сказали? Кто?»

 

Кажется, она была готова сейчас подраться из-за него, это ему понравилось, он это запомнил. Он, вообще, иногда переживал, что из-за него почти не дрались женщины, ему это мешало.

 

- Ничего не сказали, просто мать больна, и это необратимо и ужасно, я должен ехать и ужасно боюсь этого, - сказал он и пошел по резкому дождю вниз к стоянке. Берг не сутулился под дождем и не бежал, шел как шел.

 

- Слушай, ты не можешь вести машину, давай я поведу, - сказала она жалобно, семеня за ним на каблуках, - у меня есть успокоительные, возьми.

 

Она стала на бегу открывать сумку, какую-то коробочку, что-то летело в поток воды у тротуара: «Ну, погоди, пожалуйста, погоди». Он уже сел в автомобиль, а она открывала дверку рядом с водителем, складывалась в суставах и присаживалась, не держась руками, на цепкое французское сиденье.

 

- Что ты так садишься, как, на, не знаю, на что? – ворчливо спросил он, не будучи в силах сдержаться.

 

- О чем ты говоришь? – сказала она, замерев, почти облегченно, прекрасно она поняла, как на что она садится, по его мнению, но не могла поверить. Разве можно сейчас шутить? Разве можно сравнивать? Разве это сравнимо?!

 

Конечно, сравнимо, как бы сказал он.

 

- Мать у меня крепкая, милая, это старое поколение, дореволюционное, может быть, и выкарабкается, а? – задал он риторический вопрос.

 

«Не говори, молчи, лучше молчи, чтобы не было стыдно, позор тебе, - внятно прозвучало в нем, и он смолк.

 

- Я подумал, что в прошлый раз тоже было плохо, а вот выкарабкалась же мама моя, - сказал Боря. Девушка смотрела на него изумленно и жалостливо. Он никогда не позволял ей так на себя смотреть, все время играл из себя супермена – сексуального мастера ближнего боя, щедрого богатыря с пульсом в 60 ударов в минуту после любви, провидца и мыслителя.

 

А он, прежде всего, казался ей музыкантом, одаренным обладателем совершенного слуха.

 

Довольно часто ему хотелось ее перевоспитать, но он все-таки вовремя останавливался и не говорил ей об этом вслух.

 

«Ты кто такой, вообще, а?! Ты что себе позволяешь, о чем думаешь?!» - подзапрягал Боря себя. Но потом идея ее перевоспитания появлялась у него вновь без торжества.

 

Выехал он со стоянки все же очень осторожно. Эта его способность мгновенно менять расслабленность тела на собранность и контроль над ним поражала девушку всегда. Наверное, она и полюбила его за это. На самом деле, она забыла, за что его полюбила. Она и не знала, за что его полюбила – полюбила и все.

 

Она жила в Иерусалиме уже 15 лет. Все эти годы она знала его. Увидела она его и познакомилась с ним случайно. Соседка позвала ее с мужем на день рождения своего 10-летнего прямоплечего, подстриженного под горшок светлолицего сына в столичный лес. Там, на склоне покрытого мхом и высохшими иглами, холма на сквозной полянке стояли деревянные столы со скамьями. Место для огня было обнесено камнем, чудесно пахло сухой хвоей, из глубочайшего оврага напротив поднимался слоями негустой туман – сентябрьское утро неуклонно кончалось. Сквозь туман, на другой стороне оврага можно было увидеть замерший трактор, грузовик с мокрым ветровым стеклом и застывшую ленту конвейера, задранную вверх.

 

Боря сидел за столом, свесив по бокам руки, как отдыхающий от сложного боя боксер. Он и был когда-то боксером, крепким парнем с прямым ударом правой. Смотрел он на подходящих людей, пристально, но не раздражающе.

 

Витя дал ему прикурить. Боря разлил красного вина в фужеры.

 

«Чтобы было хорошо», - сказал Витя.

 

- Подождите, я хоть вам салат принесу, - сказала хозяйка.

 

- Мы пока так, без салата, - хмыкнул Боря. Рука его в продолговатых смуглых мышцах  была замотана у локтя эластичным бинтом. Он кивнул Ирине, кивнул Виктору и выпил, держа стакан двумя пальцами, большим и средним.

 

- Вы пока легко поешьте, вон гости идут, я зажигаю огонь, - сказала хозяйка. Ее открытая в сарафане грудь смущала мужчин, но взгляда никто не отводил.

 

Гостей было человек 12-ть. «Даже из Хайфы приехали», как бы с деланным удивлением сообщила им  хозяйка праздника, держа полные руки у висков. Детей к этим 12 взрослым прибавлялось примерно в полтора раза больше. Но шума было немного, как это было не странно Ирине, приехавшей сюда жить только что. Витя был ее фиктивным мужем, человеком который в выходные дни носил тирольскую шляпу с пером на тулье. Он хотел только выехать из Союза, будучи русским одиноким мужчиной средних лет, нашел Иру, бывшую сокурсницу, и они уехали из города Москвы, из района Чертаново, из советской столицы. Навсегда.

 

Ирина была спокойна, если не сказать, добродушна, а он как-то прилип, по итээровски привык, не отходил от нее со своей жилистой негнущейся шеей, с худыми мускулистыми руками, в ковбойке с короткими рукавами, купленной по случаю в ГУМе.

 

Сил уйти у нее не было, и некуда было, она была с детства инертна. В общем ситуация понятная и распространенная, особенно в те годы ограниченного выезда из СССР, известного еще под более поздним названием «застой».

 

Третья, музыкальная  программа радио негромко играло «Бесаме мучо», которому подпевали почти все присутствовавшие на празднике женщины. Пела эту мелодию и Ира. С утра у нее было прекрасное настроение, предчувствие чего-то значительного и важного.

 

«Вы знаете, что значат эти слова, дорогая?» - спросила ее хозяйка, глядя на Иру с симпатией.

 

- Да, конечно, это значит, «целуй меня крепче», - сказала Ира, улыбаясь необъяснимо счастливо, как это случается с молодыми женщинами довольно часто.

 

Советская, по внешнему виду, но, так сказать, не по содержанию, смуглая девочка в шортах на лямках, с челкой, в синенькой ковбойке, застегнутой до нежного горла, прислонившись к маминому плечу, хныкала о том, что ее куда-то не взяли играть, не то в дочки-матери, не то в партизаны, не то дочкой, не то матерью или даже чуть не самой Зоей Космодемьянской.

 

Два пацана деловито лезли по склону вверх, за ними поспевал совсем малой, сопливый, куцый и две девочки из породы пионэрок с расцарапанными выпуклыми коленками. «Иди к ним немедленно и перестань плакать», - сказала мать дочке, продолжая нанизывать мокрыми пальцами куски тугого мяса из никелевой кастрюли на никелевые же ножевые шампуры. А есть еще шампуры «пиковые» как недавно научил Иру ее муж, туристский человек в походной штурмовке, в брезентовых брюках, подпоясанных офицерским ремнем, скуластый человек с гитарным прошлым и любимой песней «Хоть похоже на Россию, только все же не Россия». Зачем он уезжал из СССР, этот говорливый одинокий дядька, понять было невозможно. Право на все что угодно у него, конечно, было, но он был таким русским, советским по виду, по речи, по одежде, что ошибка его в азимуте жизни была очевидна для всех окружающих.

 

Одна Ирина знакомая, наблюдательная сплетница, ходившая преимущественно босой («так ногам хорошо, даже не верю»), как-то сказала ей мельком, что «Витек уехал из СССР из-за тебя, Ирка, а так бы он ни за что никуда не тронулся».

 

- Не говори ерунды, - сказала Ирина.

 

- Да-да, он влюбился без памяти, посчитал, что у него нет там шансов на тебя, нашу королеву Марго, и потому придумал отъезд с тобой. С милой хоть на край света, в шалаше и кибитке, - сказала знакомая досадливо, кажется, у нее самой были виды на Витю.

 

- Какая кибитка, не болтай, - вскричала Ира.

 

- Видишь, ты психуешь, значит, я попала, я права, а ты не права, - сказала знакомая, вильнув бедром,  как шансонетка. Так когда-то говорили в Иринином дворе бабки на лавках – «ходят тут взад-вперед, как шансонетки, сверкают ногами, мешают смотреть на мир социализма, шалавы».

 

И мама Борина тоже говорила слово  «шансонетка». Боря вспомнил, как она осуждающе говорила его сестре, которая сейчас только что и звонила ему с вестью:

 

«Ну, что ты оделась как Юлька шансонетка?!»

 

- Какая Юлька, мама? – спрашивала сестра,  оглядывая свои бока с юношеским интересом.

- Не знаю никакой Юльки, но прекрасно знаю, кто такая шансонетка, не думай, я тоже училась, - говорила мать, грузно уходя в кухню, где у нее что-то подгорало.

 

- Ну и что такое шансонетка, мама? – спрашивала сестра, поправляя белоснежный воротник из крепа, своей кофточки.

 

- Прекрасно знаю, что такое шансонетка, доченька, - чеканила мать из кухни на радость соседке Нюре, - шансонетки – это те самые женщины, которые носят зеленые туфли.

 

За день до этого они ссорились из-за зеленых туфель, которые сестра купила во Фрунзенском универмаге, выстояв чудовищную очередь. Шла осень 1957 года, 40-й год Советской власти. Дело было в Ленинграде, в Ленинском скромном районе, где они тогда жили. Боря почему-то сейчас прекрасно все помнил про то, что было, где это было и кто что сказал, и как сказал. Мать его выглядела молодо, но устало тогда.

 

- Посмотри, здесь же все открыто, все видно, - говорила мать, показывая рукой на туфли.

 

- Это ступня, мама, ты знаешь, что такое ступня? Ступню тоже нельзя показывать? Ты же инженер, мама, - говорила сестра.

 

- Мать говорит нельзя, значит нельзя, - вступала Нюра. Она была солидна и сосредоточена.

 

- Что вы говорите, тетя Нюра, это венгерские туфли, последняя мода, - объясняла сестра.

 

- Мать говорит нельзя, значит нельзя, - повторяла Нюра. Она была с матерью в коалиции и в силу возраста и в силу экономических причин – мать одалживала всегда рубль-другой, а у Бориной сестры и денег не было и вообще, поддерживать надо своих, которых можно понять.

 

- Ты Борю испортишь, стиляга, - говорила мать, - смотри, вот «Крокодил» еще напишет.

 

- Как тебе не стыдно, - говорила сестра, - ты же член партии, мама.

 

- Это мое дело, дочь, - говорила мать, - а вот ты, все-таки, дура, Анна, а штык флейш мит фир эйгн,

«четырехглазый ты, кусок мяса» (вольный перевод с диалекта).

 

- Я не ношу очки, мама, и ты это прекрасно знаешь, - сердито говорила дочь и убегала в зеленых туфлях  из дома, топая по ступенькам с четвертого этажа. Лифта в их доме не было, о лифте и не думал никто.

 

- Все равно придется вернуться, все равно. От правды не уйти и от себя не убежать, - говорила мать ей

вслед.

 

- Дай, трешку, до получки, Сима. Пожалуйста, - говорила Нюра твердым голосом. Она была склонна к экзистенциальным раздумьям о жизни во всех своих ипостасях.

 

- Сейчас. Боря, идем обедать и, пожалуйста, никогда не носи такую обувь, не спросясь, - говорила мать. Она тоже переживала, у нее тоже была душа, она была очень добрым, странным человеком. Мать никогда не могла пренебречь мнением общества, она была общественным человеком. Любила одалживать работягам на бутылку, у отца научилась всегда подавать нищим, вообще очень поддавалась разным влияниям.

 

«Раз просит, значит ему очень надо», - говорила она. Но двадцать копеек могла дочери не дать, жалея денег. Потом сдавалась на уговоры и деньги давала, бормоча под нос про дочь  «крутой зад», если вольно и приблизительно перевести с диалекта выражение («крумэ тохэс»).

 

- Венгерскую обувь никогда  не носить, мама? - спрашивал Боря.

 

- Зеленую не носи, - говорила Нюра.

 

Дождь второй половины октября набирал силу за окном – Боря очень любил такую погоду. Это время года было его временем года.

 

Боря поел суп с вермишелью, содержание которого говорило об их жизни, о матери и семье больше, чем самая подробная кадровая анкета, заполнявшаяся как священная рукопись. Он доел жареной картошки с чугунной сковороды, куснул мятый соленый огурец и прилег на родительскую кровать отдохнуть, ради чего мать откинула пикейную накидку и подоткнула подушку под его головой.

 

- Cпи, мальчик мой, отдохни от этой жизни, - сказала она ему, погладив по голове, своей невероятной узкой ладонью с очень сильными пальцами.

 

Однажды на кухне, выпившая водки Нюра, сказала матери понаблюдав за нею, ее перемещениями, метаниями, движениями: «А у тебя, Сима, рука как у еврейки». Боря питался за семейным столиком, накрытом зеленоватой, клетчатой клеенкой, насыщенным супом, в углу кухни у тусклого окна, и все слышал, замерев. Мать ответила Нюре, объективно правильной и современной женщине, что «я и есть еврейка, что уж тут поделать?». И продолжила свои метания – от столика к раковине, к  плите и обратно. Ее не занимала любознательность соседки. Ну, не знает человек, а знать хочет, что в этом плохого?

 

Вопрос, который был расслышан Нюрой, в конце маминой фразы смутил Нюру. Она пригорюнилась и сказала:

 

- Как что?

 

- Ну, еврейка и еврейка, что в том-то?

 

Нюра что-то пробурчала, в смысле, что «ничего, Сима, в этом нет, я просто спросила, не обижайся». Она кажется смущалась своего любопытства, что вот, человек, мне деньги одалживает, а я ее еврейкой называю. Нюра всегда долги отдавала, не по часам, но почти вовремя.

 

Сима ко всем этим разговорам, надо сказать, относилась спокойно, как к чему-то неизбежному, чем нужно платить за удовольствие жить здесь и с ними-такими, замечательными. Именно так она думала про СССР и советских, вернее, русских людей.

 

Потом Нюра поднималась и уходила. В коридоре позже раздавался ее высокий, звонкий голос: «Ты куда Нинка, направилась, опять трусы не надела». Ответ Нинки, дочки машиниста, Боря расслышать не смог.

Нинка потом вышла замуж за аспиранта.

 

 «Пишет в Правде», говорила про Нининого мужа Нюра с уважением. Аспирант был лохмат, малоподвижен, кривоног. Много курил на лестнице. Впечатление создавал у 10-летнего Бори такое, что он не помнил дня, улицы, города и века, в которых жил. Выпив, он садился в кухне у окна и повторял: «Маяковский воспел революцию, а та его предала и расстреляла, получается, что ты Володя не такой и умный, как кажешься».

 

«Ты спать бы шел, Анатолий», - говорила Нюра аспиранту раздельно. «Вот Нину дождусь и пойду с ней спать», - говорил аспирант раздельно. Они все жили в одной комнате, Нюра жила за шкафом, на раскладушке, вздыхала. Нина где-то гуляла. «Давай жди, Нину, Толя. Но языком не болтай. Сима говорит, что язык дан человеку, чтоб говорить умные вещи, понял?!» Аспирант, сжимал скулы, смотрел в окно на дождь и  на дом, напротив, сквозь зеленые кроны деревьев. Потом приходила Нина и, смеясь, тащила мужа в комнату. Нина называла его Рапом и что это значит и почему она называет Толю так, Боря не знал. Понял он это прозвище попозже. Нина работала официанткой в ресторане «Чайка» напротив Дома книги. Однажды она накормила Борю в своей комнате ресторанными миногами в горчичном соусе. Отец попросил ее, когда узнал, больше этого не делать.

 

«Почему, Савелий Наумыч?» - удивлялась Нина.

 

- Я прошу вас не кормить моего сына миногами, вон у вас муж выпил и спит», - говорил отец невпопад.

 

«Что-то я вас не понимаю, странный вы человек, Савелий Наумыч, ведь он с хлебом ел рыбу, сынок, ваш», - говорила Нина. Она считала хлеб особым продуктом и относилась к нему с трепетом. Пережив блокаду Ленинграда немцами во время большой войны и чудовищный голод тех лет, Нина держала хлеб за божество, ну, почти божество. Отец Бори тоже так считал про хлеб.

 

Выросши до 18 лет, Боря спросил у тети Нины, почему она звала своего Толю, уже покойного, Рапом?

 

- Да он понимаешь, все время говорил Рапп, с двумя пэ, Леопольд Авербах, все время бормотал. Не могла же я его прозвать Авербахом, а, Боря?!

 

- А почему не назвать Авербахом, Нина? – спросил Боря.

 

- Да умер уже Анатолий, умер, какая теперь разница, Бах, Авербах, Поль, Леополь, Боря? Давай я тебе налью, мой мальчик хороший, - говорила женщина Нина, которой было уже года 32-33-и, больших и напряженных лет с 12 месяцами в каждом.

 

Тесно сдвинутые ноги ее, как бы облитые колготками, потрескивали электроразрядами при малейшем движении роскошного тела с натянутой, шелковой кожей. Кофточка с рюшками расстегнулась, Нина была пьяна. Боря тоже. Потерянно ходила кошка персидской породы, пытаясь потереть спину то, тут то там. Ночь в неспокойном ритме тревожного танца «Бесаме, бесаме мучо» предстояла Боре. Без одежды Нина была похожа на нехищную рыбу, ценной породы. Боря был рыбаком, уверенно выводившим ее на надежный берег счастья.

 

Рот у Нины был приоткрыт, она глубоко вздыхала, прерывисто дышала, как будто ей было зябко. Боря чувствовал мышечную судорогу, счастливо пробиравшую ее тело где-то в скользкой алой глубине.

 

Потом она перебралась на него верхом - с дрожащими веками, со звенящими сосками, гладкими согнутыми до отказа коленями, со сжатыми колотящими по матрасу кулаками, с высунутым  вдоль подбородка языком  – Нина казалась сошедшей с ума рыбой.

 

Кит не кит, акула не акула, а вот  женщина  с образом чуть-чуть оплывшим, стерлядь, наверное, средних лет. Горбуша нежная моя, плывшая напротив него, согласно общего течения. 

 

- А как Толя умер, Нина? – спросил в перерыве, продохнув Борис.

 

- Да какая разница тебе?! Под трамвай пьяный попал, я не углядела, видишь, - сказала Нина, не выдерживая смысла разговора и улыбаясь. Она потянулась, руки ее белые были все еще сжаты в кулаки. Она прогнулась, с любопытством глядя на него серыми, непривычно резкими какими-то глазами. Потом она сказала негромко и внятно: «Я готова, мальчик». Она отодвинула согнутую в колене ногу в сторону, внимательно рассматривая его подвижное лицо.

 

- Не надо ждать, - сказала Нина, вздохнув.

 

Она опять стала увлеченно играть в другой пьесе, приблизительного жанра, который можно было определить, как азиатскую драму. Из водевиля она перешла в реалистическую историю советского среднеазиатского театра, который иногда, по словам знатоков этого вида  искусства, показывал и страсть, и голод, и предательство, достоверно и честно.

 

Дальше, что происходило тогда, Боря сейчас не помнил. Он был устроен несовершенно и терял из памяти целые отрезки своей жизни. Не терял, конечно, они все всегда были с ним, но он забывал их временами. Как будто это было неважно и происходило с кем-то другим. Боря не был, вовсе, уверен, что время его воспоминаний уже наступило.

 

Как будто он слышал слова откуда-то, что можно пожить еще так, без воспоминаний. Такой низкий сильный голос неизвестного человека, не наставника, не судьи, не учителя,  о чем можно было бы и сожалеть.

 

А на том пикнике он случайно сидел напротив Иры и Вити. Женщина взглядывала на него как-то странно, потом отводила взгляд, потом опять смотрела, чуть ли не узнавая его, чуть ли не говоря при этом «а мы с вами не знакомы случайно по институту или по концерту ансамбля «Дружба», которым управлял Броневицкий, невысокий, резкий человек, а? Во Дворце культуры Горького у Нарвских ворот, нет?!».

 

«С солисткой Эдитой Пьехой, да, которая говорила по-русски с акцентом?!» - как бы отвечал ей Боря.

 

- Да, конечно, с акцентом, - радостно кивала Ирина.

 

- Нет, я никогда не ходил на эти концерты, я ненавидел советскую эстраду, - отвечал Боря нечестную неправду, - но я знаю, откуда мы знакомы с вами, уважаемая!

 

- Да?!

 

- Мы с вами занимались музыкой во Дворце пионеров, вы пели, а я терзал контрабас, помните!?

 

Она ничего не помнила, потому что этого всего не было. И вообще, она была из Москвы, а Боря из Ленинграда. В Москве он был один раз перед отъездом, а она в Питере не была ни разу. Она могла только догадываться о его существовании, а он и догадываться не мог, потому что был много старше ее. Ну, не много, но все-таки старше, лет на 10-12-ть.

 

Боря был пьян, выпив водки из пластикового стакана три раза, запив ее чем-то и заев шашлыком. Ира была трезва, оживлена, глаза ее блестели. Боре она казалась новенькой виолончелью, сделанной гениальным мастером. Лира ее, то есть, тело от талии вниз к ягодицам и бедрам, была совершенной формы. Виктор был явно лишним, он индифирентно курил, глядя на солнце сквозь яркую местную хвою, мелко сплевывая табачную крошку – он курил жесточайшие французские сигареты «голуаз» без фильтра – «единственное, что оправдывает мой выезд из Москвы», - как говаривал он выпив.

 

Ире не было его жалко, она ничем не была ему обязана, а он все сидел и не уходил.

 

 «Какой он, зануда, все-таки», - думала она без раздражения на Виктора.

 

Боря хотел сказать, что ее инструмент – просто замечательный, роскошный и он очень хотел бы на нем сыграть несколько гамм и, возможно, сюит. Ему нравилось сдерживаться в разговоре с нею. Он успел, прощаясь, полуутвердительно и внятно сказать, с настойчивым удовольствием рассматривая ее плечи и шею:

 

- Разрешите потерзать?

 

Кажется, это услышала хозяйка торжества, но вроде недопоняла контекста. Впрочем, не стоит недооценивать женскую сообразительность. Вообще ничью сообразительность нельзя недооценивать.

 

Тогда Ира утвердительно промолчала на его просьбу, только глаза ее тревожно блестели, только лира возбужденно гудела, как разбуженный двигатель. «Бесаме, - пела она, - бесаме мучо.

 

Назавтра Ира еще сказала мечтательно подружке, сплетнице и кокетке с желто-рыжими космами, что «ее тянет как магнитом к властным, жестким, рукастым, закомплексованным мужчинам» и та покивала ей понимающе.

 

Подружка в свою очередь доверилась ей, похахатывая, что «самое главное в них – кадык, ключица, кисть, лихие, ласковые глаза, запомни, Ирина».

 

- У Берга этого все так и есть, - пьяно подумала Ира тогда.

 

А сам Берг после той, первой встречи ни о чем и ни о ком другом как о ней думать не мог. Все видел, как она ходит, как смотрит, как опирается на ладонь, какие у нее плечи, колени, грудь, глаза, ноги. Даже голова у него кружилась от этих мыслей, а был ведь уже взрослый, немолодой человек, а поди ты!

 

Сейчас Боря вел машину, держась за оплетенный пластиковым шнуром руль, сквозь стучащий по машине дождь, сквозь густую столичную стихию, ощущая руками силу 128 лошадей, которые постоянно жили в двигателе, почти неслышно дыша и послушно скача. Есть такая идея, что чем слабее мотор, тем машина едет быстрее. В Борином случае это было не так.

 

Высвободив правую руку от руля, он держал женщину за основу близкой к нему ноги, чувствуя замечательную власть над чужой, если не жизнью, то ее главной составляющей.

 

Город вокруг улицы Гилель был невысок и довольно мрачен в этот час и эту погоду. Борис много думал об этом месте и в другое время. Мысли его были неконкретные и довольно странные. Он думал, что глаз в Иерусалиме зацепляется так часто за бурые летние холмы, за желто-белые здания, за людей, шагающих вдоль стен разной высоты, что хоть не смотри по сторонам, хоть меняй зрение и становись близоруким. Боря видел отлично – его даже хотели в армии на действительной службе воспитать снайпером, но не сделали этого после раздумий – менять он ничего не желал, не мог, потому что был уже взрослым с затвердевшими костями человеком. Да и к тому же почти посторонним здесь человеком, несмотря на желание стать как все в новой стране проживания. Здесь многие ошибочно казались посторонними.

 

Но Боря был, конечно же, очень «русским» по сути, по эмоциональности, по разговору, по отношению к слову и обязанности, по сложению, да мало ли еще почему?

 

Гармоничным этот город совсем не был, но была в нем какая-то разбросанная цельность, что-то, что вышло за пределы стен и осталось частью сути. Иначе этот город можно было бы назвать, при известной доле смелости, гармонией конфликта. Мы говорим об определенном отрезке времени между двумя веками, двадцатым и двадцать первым, свидетелем которого был Борис Берг. Савельевич, - как его называли отдельные друзья в предотъездное из России время.

 

Борис выглядел сейчас совершенно несчастным, перевозбужденным, взъерошенным каким-то, такой у него был вид за рулем, спускающейся по черной улице Гилель к Старому городу японской машине с телом из тонкого металла. Женщина, сидевшая возле него, смотрела перед собой в черное пространство, посматривая на Бориса сбоку, как напуганная птица, как бы боковым левым глазом.

 

Она уже давно жила одна. Виктор ушел, регулярно, но, не часто позванивая ей из другого города на севере, где жил, по его словам, одиноко и резко. Он не объяснял ей что значит «резко», она не спрашивала, почти догадываясь, что это значит.

 

За ней временами энергично ухаживали некоторые столичные мужские хищники, но она никому не уступала, думая всегда только об этом Боре. Часто Ирина раздражалась на себя и на него за происходящее (или не происходящее) между ними.

 

Однажды на вечеринке к ней уверенно пристал медлительный, невысокий, очень крепкий, с короткими руками дядька, уже все давно и незаметно в ириной жизни стали дядьками и тетками.  Он был при нервной властной жене, при сформированном на советском, дальнем севере сознании, что все можно, чего можно достичь и схватить, что уголовный прихват каторжника побеждает все и всех. У него было замечательное прошлое, которое он последние годы энергично позорил. Он все прекрасно понимал, про свою и чужую жизнь, будучи сообразительным. Он очень хотел стать писателем, или на худой конец публицистом, а сам изошел на копеечные страсти.

 

Людей он презирал, о чем часто говорил, думал о них плохо, решив, что может позволить себе стать судьей всех.

 

Что-то в его жизни не получилось, что-то получилось, он не думал об этом никак, только иногда. Иногда он бывал собой доволен, а иногда не очень доволен. Он понимал, иными словами, все, а изобразить это все не мог. Бывает. Ему было нечем изображать картины из чужой жизни, а понимать было чем.

 

Теперь же он невозмутимо держал свою руку на ирином колене, грея его сбереженной мужской энергией. Вес его руки был значительный. Волна жара шла от его длани. Ей это было приятно, хотя мимолетные, увеличенные очками темно-черные взгляды жены каторжника смущали Иру, тревожили ее. Эта жена могла, по слухам, сделать все что угодно от ревности, включая драку с битьем посуды, страшными криками о мести и оскорблениями жизни, души и родственников шустрой соперницы.

 

- Позвони мне завтра, - сказал каторжник негромко. Отвернувшись, он хохотнул чьей-то шутке. Ира кивнула, потому что решила для себя, что надо забыть Берга – они были в ссоре, она гневалась неизвестно почему на него. Он передвинул ей по столу клочок картона, визитную карточку. Поверху типографской надписи был от руки написан ряд цифр – телефон, для своих. Ира ловко смахнула и спрятала картонку в сумочку.

 

- Обгемахт, шейн, - довольно буркнул почему-то по-немецки, хозяин секретного телефона, искоса пронаблюдав за Ириной рукой.

 

В прихожей, где гости одевались в легкие пиджаки и брали зонты, было преддверие иерусалимской зимы, ледяной, ветряной, мокрой от постоянного дождя. Ира заметила, что каторжник колченог, как-то заторможен, ловок, и что о красоте его и привлекательности можно поспорить и этот спор выиграть в обе стороны.

 

- Но ведь не в красоте сила мужчины, - разумно сказала себе Ира. «Или в ней?!».

 

Спускаясь по лестнице во двор, она грустно думала, что стареет в одиночестве и что в самой этой мысли есть много противного ей женского, копеечного кокетства. Она выпила, голова ее кружилась, и она даже всплакнула на ветру, жалея себя, пока шла к машине. В машине ее грусть неожиданно прошла, под ночную музыку и уютное бормотание диктора, и она даже развеселилась, задергалась, поотбивала ритм руками по рулю и туфлями по коврику. Жена каторжника, в неудачной, случайной одежде, пристально, не без испуга глядела сзади на Ирину походку, когда та шла. В машине она сказала мужу, что «а эта, дизайнерша-то, ничего, пластичная, видно плавает по-собачьи по утрам, в бассейне» и аккуратно сдвинув ключ зажигания, уверенно вертя рульком, двинулась со двора на выезд, покуривая. Машина была у них маленькая, экономная – они так жили. Муж ее хмыкнул на эти слова, как на анекдот, ничего не сказал и это только усилило ее подозрения и неприязнь к Ире.

 

Эта женщина думала, что она все знает про людей, а про мужа считала, что он все понимает про людей, хотя и не без оснований не любит их.

 

Муж  ее подумал, что Ира не должна плавать по-собачьи. «Не кроль, конечно, но мягкий и вкрадчивый женский брасс, вот это ей подойдет», - подумал муж, осязаемо представив гладкое, сильное тело неожиданной знакомой и даже глаза прикрыл, скрипнув роскошными зубами из искусственного, дорогого материала, фаянсово-металлического, кажется. Жена его заметила все, но машину вела уверенно и смело – таким она была сверхчеловеком с высокой прической на голове в которой, по рассказам сведущих людей, жила в старых, но чистых тряпках птица со своими подрастающими детьми.

 

А Иру ждал у ее парадной, со стеклянной, чистой дверью Б. С. Берг, в своей обожаемой личной машине, с объемом двигателя в 2 и 3 десятых литра. Он очень любил свои машины, но каждые три-четыре года менял их на новые, занимая для этого деньги в банке. Он вдыхал запах новенького автомобиля, тихий шум мотора и панорамный вид заднего обзора. Боря мог просто так сидеть в салоне автомобиля, слушать и смотреть, думать и ничего не решать. Он очень не любил принимать решения, считая, что как есть сейчас лучше не будет и быть просто не может. Он знал, что ошибается и ошибался с искренним удовольствием.

 

Ира села к нему в машину, они медленно поцеловались, потом глотнули из плоской фляги виски марки «Jamison», опять поцеловались, он погладил ей шею рукой, поцеловал, короче она его полностью простила, под, так называемые, последние известия из автомобильного радио, которые не имели значения для этой пары. Потом Берг поднялся к ней в дом и пробыл с нею три замечательных часа лежа, сидя, стоя – им было прекрасно в любом состоянии и положении, даже не касаясь, друг друга, как говорят и пишут сторонники духовной и очень сильной любви.

 

Среди прочего Берг рассказал ей, перед уходом, историю, которую не то вычитал, не то услышал где-то. Рассказ был более чем завершенным и почти не литературным, то есть, только суть интересовала автора. Никаких красот, если не считать названия и общего смысла. Поступок и комментарий к нему – вот к чему все сводилось. Что немало.

 

- Есть несколько мест в Стране Израиля откуда люди Моисеевой веры не уходили никогда, а оставались там жить всегда. Были периоды, когда они скрывали свою суть, веруя в своего Бога в тайне, так как в стране в это время правили враги веры. И вот в Галилее в одном селе жил человек по фамилии Аджадж. Такой тихий, скромный, трудолюбивый,  боящийся Бога человек. Был он крестьянином, жил он очень тяжело. Он и его семья следовали всем заветам, но тщательно скрывали это, так как это было время, когда надо было скрывать свою веру от врага.

 

Однажды Аджадж шел по улице и к нему откуда-то сбоку приблизился седобородый старик и сказал вполголоса:

 

«Нам не хватает для молитвы одного человека. Пойдем, помолимся Богу, Аджадж».

 

Крестьянин согласился и пошел со стариком.

 

Они вышли за окраину села и зашли в заброшенную пещеру неподалеку. Вход в нее не был заметен снаружи. Там их ждали восемь мужчин и все вместе они истово и сладко помолились Богу. И Аджадж, конечно, тоже.

 

После этого старик сказал ему, что хочет отблагодарить его. Аджадж сказал, что не надо, потому что это ему надо благодарить старика и всех остальных восьмерых. Но старик сказал Аджаджу, чтобы он выбрал себе что-нибудь.

 

«Не знаю, - сказал Аджадж, - что и просить».

 

- Зато я знаю, - сказал старик. – Вот тебе в подарок два мешка с пшеничной мукой. Ты отдашь эту муку кому-нибудь, а мешки снова будут опять полными. Только не говори об этом никому, а то все волшебство пропадет.

 

Они попрощались и Аджадж вернулся домой с этими мешками. Как сказал старик, так и было. Аджадж молчал о том, что это за мешки, откуда они взялись. Он быстро разбогател. Жена каждый день пыталась у него узнать, что это за мешки, откуда они взялись и почему они именно у Аджаджа. Тот или молчал или говорил ей, чтобы она не спрашивала у него ни о чем.

 

Однажды, через много лет, Аджадж не выдержал, расспросов, и все рассказал жене. Мешки после этого остались пустыми и не наполнялись больше. Вот такая сила у хранимого секрета.

 

- К чему ты все это рассказал, Боря? – спросила Ира. Она была расслаблена и о сути истории не задумывалась.

 

- Ни к чему, просто слышал по радио, когда ехал к тебе, - ответил он.

 

«Никогда ни с кем мне так не будет», - призналась себе Ира расслабленно, когда Берг ушел, болезненно зацепившись плечом за железку в косяке.

 

На лестнице в подъезде сильно пахло ацетоном, Боре нравился этот запах, наверное, это даже была у него такая особая наркозависимость, как говорили в передачах про уголовный мир по советско-московскому ТВ.

 

 «Подозреваемый в серии преступлений против нравственности Мерзков Б. М., находящийся в давней наркозависимости, зашел с 10-летней Таней Колышкиной в лифт и совершил с ней ряд развратных действий», - сказал теледиктор программы «Уголовная хроника России» русского главного телеканала, который наблюдал Берг по вечерам в подпитии. Показали одутловатого, двухметрового Мерзкова с толстенными губами и испуганным мерзким лицом. Мельком прошла на втором плане в сопровождении женщины в кителе, явно чем-то удивленная, ладная Колышкина, со взрослой прической. «Что за действия такие они совершили?» - представил себе Берг, не умея остановиться.

 

Было хорошо видно, хотя все это и показывалось за тысячи километров от Иерусалима. Стянутые назад в так называемый пучок, волосы Колышкиной, открывали круглое хорошенькое лицо для любопытных взглядов.

 

Боря глотнул виски из стакана с толстым дном, который подарил ему сынок, вернувшийся из предпризывной армейской поездки в Лондон. Предармейской и предпризывной, значит, перед призывом в августе на срочную службу израильские мальчики и девочки едут на неделю в Европу

 

погулять напоследок перед несвободой. Где у нас наблюдается несвобода в различной степени силы ее – в тюрьме, в больнице, в армии. Или нет!?

 

Так вот дети, перед службой, покупают в Европе сувениры родственникам. Вот Боре купили стаканы, шесть стаканов с тяжелым дном для виски. Два Боря уже разбил, хотя прошло только четыре месяца с того дня. Выпив больше нормы, Боря плохо владеет собой. Размер нормы для Бори меняется с настроением, общим самочувствием и физико-душевными кондициями. Он еще не едет в Петушки, но уже подходит к вокзалу на отходящую электричку. В Иерусалиме железнодорожный вокзал закрыт уже много лет, хотя  поговаривают, что новый министр транспорта налаживает теперь железные дороги, и все что с ними связано, будучи приучен к ним с детства в своей дикой, бесконечной России. Боря вырос как мужчина и человек на боли. Он ловит себя на мысли, что когда смотрит телекадры о России, или читает о России, то потом оживленно пересказывает на работе, увиденное и услышанное, соратникам и коллегам, как какой-то пэтэушник второго года обучения. Такой мосластый голодный парень, в ватнике, с длинной шеей, с наголо остриженной, серой головой, с заточенным напильником в рукаве – безотцовщина, как говорили тетки в их дворе.

 

Мама Борина лежала без сознания на седьмом этаже больницы «Врата справедливости».  В продолговатой палате с синим слабым светом было кроме нее еще два человека. Женщина в платке с безучастным видом сидела на фоне ночного окна у дальней от двери кровати.

 

Лицо матери было синеватым, к этому воспаленному лицу вели трубки и трубочки, Боря всего этого не рассматривал подробно. Мать Бори хрипела и свистела при дыхании. Сестра Бори, обладательница библейского имени и шестерых детей, сидела возле матери и говорила один за другим быстрым шепотом псалмы Давида, как полагается по традиции. Сестра  не  все понимала из того, что произносила, но считала, что Бог должен услышать ее просьбы и их исполнить. Так ей сказали когда-то в детстве.

 

Боря кивнул ей головой, потом нагнулся и поцеловал мать в лоб. Сестру он обнял за плечи. Та поднялась и вышла вслед за ним в коридор.

 

- Врач говорит, что не очень все хорошо, - сказала сестра.

 

- Я вижу, что не все хорошо, - сказал Боря. – А что он еще говорит, этот врач?

 

- Ты только не нервничай, Боря, как Бог захочет, так и будет, - сказала сестра.

 

- Я не нервничаю вовсе, только не вовремя это все, ужасно, - сказал Боря. Отвернувшись от сестры, он вытер свое лицо ладонью.

 

- Ты поплачь, Боря, это может помочь, - сказала сестра.

 

- Конечно, ты права, - сказал Боря. Он знал, что ничему уже помочь нельзя. Он очень остро все ощущал и предчувствовал, у него возраст, наверное, был такой. Сидевший у входа в отделение охранник, согнувшись на пластиковом стульчике, слушал радио, прижав к уху транзистор в ладони. Невнятная смесь музыки и речи подействовала на Борю немедленно. Ему стало легче дышать даже.

 

Посетитель прошел мимо Бори и его сестры. Боря обратил внимание на его напомаженные, вывернутые губы и загнутые вверх ресницы, мускулистую походку. Надеть на него круглые очки в железной оправе – вот вам получается знаменитый писатель, замечавший на предмет больше, чем необходимо, своим вычурно-семитским взглядом. Но типичным больничного посетителя назвать было невозможно.

 

«Балетный, что ли? Откуда и с каких пор в Иерусалиме балет?» - думал Боря в этот вечер  по-питерски непоследовательно. Там в Питере Боря ходил почему-то на балет, ухаживал за девочками, плоско ставившими по земле ступни, слушал их рассказы, любил их.  Хотя он вроде бы уже и забыл где этот Питер, что этот Питер, за столько лет, а вот нате вам. Некуда деться от парадных с осыпающейся краской и мокрых мостов, серого дождя, черной булыжной мостовой у Нарвских ворот и прочего. Как-то все это в Боре уживалось и сосуществовало вместе с горой Герцля, лощиной крестоносцев, желто-белым городским мягким камнем, футбольным парком, строящимися трамвайными путями и огромными часами на красноватой стене автовокзала при въезде в город. Да и людской лик был разный в двух этих местах, а вот, поди, ты.

 

Парень скрылся за поворотом, обогнув угол стены, обшитый деревом, странно наклонившись во внутрь - 7-й этаж больницы, отделение внутренних болезней, много поворотов. Дождь за черным от мглы окном лил очень сильно. Огни машин на узковатом шоссе за тренировочной базой столичного футбольного клуба, со сложной турнирной и финансовой судьбой, были сильными, хотя и недостаточно концентрированными, как бы вспухшими, из-за бегущей воды на больничном стекле.

 

На развязке у моста вроде бы что-то произошло, горели синие огни полицейских маячков, торопливо ходили люди, сутулясь под дождем.

 

«Я потом приду», - сказал Боря сестре. Он еще раз заглянул в палату, увидел серое, воспаленное лицо матери и пошел, пошел к лифтам мимо стойки дежурных сестер и врачей, медлительного уборщика-араба с мусорником на резиновых колесах, средних лет щекастого «русского» охранника в синей, форменной рубахе с погонами, мимо торопливо идущих навстречу посетителей с тревожными лицами.

 

Ира ждала его в машине, курила в открытое окно коричневую тонкую сигарету, лицо ее было замечательно строго и загадочно, во вспыхивающем при затяжке огне. Можно было, приглядевшись, заметить чудесно-порочную линию губ и скулы ее, хотя в следующее мгновение линия эта и казалась оптическим ночным обманом иудейского ноября.

 

Лет 25-ть назад, когда Боря только приехал, то по своей юношеской привычке прибился к боксерской секции, расположенной в яффском полуподвале. Ему нужны были, а вернее, необходимы были, физические нагрузки, и он их получил. Его даже позвали в национальную сборную и он готовился к матчевой встрече с какими-то скандинавами. К счастью для себя и для престижа страны, на ринг он не вышел – в его весе до 81 кг были очень сильные парни и искать там, как говорится в спорте, ему, не профессионалу, было нечего. Он благоразумно и не искал.

 

Заправляли всем в команде люди среднеазиатской советской школы, энергичные, мускулистые сионисты. Присутствовали в коллективе и представители сибирской, силовой школы. Главным спортсменом был средневес, экономный в передвижении человек, по возрасту на сходе – ему стукнуло 32. Он покуривал и выпивал для снятия напряжения. Но боец был замечательный – в спаррингах он нырял под правую руку противника и своей правой  заворачивал тому ниже уха в левую, нижнюю скулу. Голова соперника дергалась, как тряпичная, и он падал в глубокий нокдаун. Средневес жалел спарринга, по его словам, и потому не бил того в полную силу, сберегая удар для настоящих боев. Еще у него был чудесный крюк на отходе, у этого средневеса. Он делал шаг назад и вместе с шагом как бы вырывал ударом впалый живот противника весь в прямоугольниках мышц. Получившему такой удар ничего не оставалось, как упасть ниц без чувств в суровую поверхность ринга.

 

Государство денег на бокс не давало. Были более важные и необходимые области жизни у еврейского государства, чем бокс. Например, танки. Приехавшие из СССР  новые граждане считали, что бокс, очень нужен, солдатам. Командармы относились к этому мнению скептически, отмахиваясь от слова спортрота, как от дурно звучащего эпитета. При этом генералы запросто произносили в обычной речи глаголы из неадекватной русской и арабской лексик, считая эти слова чем-то вроде союзов, или удобных глагольных рифм на все времена.  Так это, наверное, и было, но звучало пугающе и необъяснимо громко.

 

Руководил боксом тогда в стране человек, соответствовавший статусу этого вида спорта. Это был младший из 10 братьев в бедной семье, приехавшей из страны Марокко – гористого государства в северной Африке. В детстве и юности его сильно обижали родные и двоюродные братья, дяди и дальние родственники. И, кажется, такое он производил впечатление, что его обижали не только в детстве, но и позже, много позже.

 

Он открыл для себя бокс, будучи уже женатым человеком, отцом троих детей. По жизни он торговал подержанными автомобилями, делал он это с переменным успехом. Его звали Мени и он производил на Борю впечатление афериста, каковым не был. Боря ему понравился и как человек – говорил негромко, в отличие от людей из Тайшета, и как все еще действующий боксер – настырный и сдержанный трудяга. С неба звезд не хватает, но зато настойчив, резок и неуступчив. К тому же Боря зарабатывал очень неплохо на своем предприятии в городе Гедера – соображал новый инженер из Питера неплохо, в

соответствии, с красным дипломом хорошего института.

 

Мени любил собирать в своем доме тренеров по боксу, приехавших в Израиль на ПМЖ со всех концов СССР. Все пили кофе и чай, в гостиной с окнами на лужайку и Мени вещал гостям:

 

- Бокс единственный вид спорта, в котором два человека избивая друг друга изо всех сил, после боя обнимают друг друга и благодарят за соревнование.

 

- Верно, говорит, толково, - согласно кивали тайшетцы.

 

- Я хочу, чтобы бокс преподавали в наших школах, послезавтра у меня встреча с министром просвещения, - говорил Мени.

 

- Правильно делает, - гудели тайшетцы. Только средневес покачивал стриженой головой и говорил, что пусть лучше все учат Книгу. О существовании Книги знали не все тренеры, а Мени говорил, что Книга – это святое, но ее учат и так с утра до вечера все, буквально. А бокс, получается, неохвачен. Он был, конечно, не совсем нормален, этот торговец автомобилями, помешанный на боксе.

 

- Ты говоришь, Мени, неверно, - сдержанно произносил средневес, который, кстати, потом ,завершив карьеру, вполне мог стать раввином, но не стал - в Израиле это происходит естественно и со многими. И с тайшетцами тоже, и с тренерами по боксу, и с другими.

 

Мени всегда говорил правду, так ему казалось, потому что он верил своим словам. Когда он вел в своей гостиной переговоры и разговоры, по делу и так, то всегда держал в руках новенькую колоду карт, тасуя их и все время, выдергивая из сердцевины ее даму червей. Потасует, не глядя, бац – дама червей, потасует еще, бац – еще раз дама червей. Пальцы и кисти рук у него были роскошные – подвижные, большие, чуткие – типичные руки афериста, если судить по Бориному скромному опыту – во дворе у него жил Коля Цвет, карточный жулик, вот у него были такие руки. Он хрипло говорил пацанам, протягивая огромную сторублевую дореформенную купюру (то есть, напечатанную до августа1961 года) и обнимая за подвижную талию, хохочущую подвыпившую подругу с выщипанными бровями и завитую шестимесячно: - «Принесите мне дети шампанского, лимонада, закуски там и вам мороженого». И уходил в свою комнату в коммунальной квартире на втором этаже, среднего парадного с вывинченной у входа лампочкой огромного сталинского дома 1932 года постройки. Через час мальчики бегом приносили ему все заказанное из соседнего гастронома, а каждый из четырех участников операции съедал по пять порций сливочного мороженого. Еще пять стаканчиков раздавались приближенным - один раз досталось и 8-летнему Боре. Лет 25-ть он помнил вкус того мороженого. Коля был в авторитете в округе, но конечно не в таком как скажем Стас, по кличке Бес или юноша по кличке Помес, на которого было страшно смотреть им 8-10-летним мальчикам, из-за рассказов, окружавших его лицо и тело. Имидж Помеса был чарующе ужасен, да и судьба, если говорить честно, была не лучше.

 

Да, так вот, Мени.

 

Боря наблюдал однажды, как Мени торгует автомобилями. Он приехал с братом средневеса за стипендией для участника чемпионата Европы, каковым стал, согнавший на старости лет вес, боксер. Он был легкомыслен, но очень сообразителен, этот боксер, Оглодов Вениамин. Артистизм его и способность к перевоплощению были удивительными. Он прекрасно играл в биллиард и мог выиграть у очень хорошего игрока. Чтобы заманить на игру с собой он входил в биллиардную, где его не знали, где-нибудь на южной окраине Тель-Авива. Правая рука его была прижата к боку, как сухая и

негнущаяся, к тому же он подскакивал при ходьбе как паралитик. Он был прекрасно одет, на здоровой руке золотые часы. Все это в совокупности производило большое  впечатление на игроков. Глаза средневеса блестели безумной неизлечимой лихорадкой игрока. Тут же находились желающие легкого обогащения на деньги состоятельного инвалида. Первую партию средневес проигрывал вчистую.

 

Ставки удваивались по требованию боксера. Здесь он прекращал притворяться и уверенно побеждал всех. Раздраженные завсегдатаи несколько раз пытались разобраться с хитрованом, но он легко уходил от побоев, отмахиваясь, от особо назойливых преследователей раскрытой ладонью. Однажды ему проломили голову табуретом, но больше этого не повторялось никогда, так как средневес умел извлекать уроки из неудач.

 

У Вени была большая жизненная школа, включавшая в себя детдом, спортивную карьеру и раннее сиротство.

 

Средневес попросил Борю поехать с братом к Мени, потому что не был уверен в способностях брата – самому ехать за деньгами ему было несподручно, что легко объяснялось и карьерой и положением средневеса в обществе. Боря сразу согласился, так как был чудовищно, бессмысленно любопытен.

 

 Площадка Мени была огорожена проволочным, аккуратным заборчиком, но крыши над ней не было. В два ряда стояли под чудовищным солнцем автомобили. Два небольших человека склонились над маленькой машинкой под названием «Триумф». Машина была алого цвета, который выгорал на глазах под прибрежным солнцем портового города Яффо..

 

Сзади и сбоку от машин стоял небольшой асбестовый вагончик. В окошке был виден Мени, который, наклонившись над столом, думал о жизни. В руке он держал дымящуюся сигару. Второй рукой он подпирал висок – дума о жизни была тяжелой.

 

Площадка с автомобилями Мени не была заасфальтирована – это был просто укатанный местный грунт, охряная глина с островками травы, песок. С моря поддувал ветерок, помогая жизненным действиям участников.

 

Стоявший у алого «Триумфа» рабочий в комбинезоне позвал Мени и тот легко выскочил на крылечко, в белых плетеных башмаках, с шелковым платочком на шее и сигарой в руке. Он был в клубном пиджаке, в белоснежной рубашке с открытым воротом, он имитировал богача.

 

Увидев Бориса и брата средневеса, он искренне обрадовался, просиял, сверкнув новыми зубами, и к машине они подошли вместе. Мени держал Борю под руку как доверенное лицо государственной важности. Боре было неловко от такого внимания. Брат средневеса шел рядом с разумным лицом. Он был культуристом и его мышцы выпирали из футболки под солнцем.

 

У торгуемой машины Мени спросил: «Ну, что здесь у вас такое?»

 

«Видишь, он сомневается в чем-то», - сказал рабочий, вытирая руки тряпкой.

 

Покупатель топтался возле, не говоря ни слова, но по нему видно было, что он и правда, сомневается в чем-то.

 

- Что вас смущает, скажите, мы здесь для вас, для вашего блага, стараемся, - сказал Мени ласково. Он говорил как голодный крокодил, слушать его было страшно и смешно. То, что он был в пиджаке, в середине летнего израильского дня говорило о нем очень многое.

 

Покупатель помялся, потоптался и вдруг сказал низким голосом: «Он не заводится».

 

- Кто? – спросил Мени, несколько переигрывая здесь, по мнению Бори.

 

- Автомобиль ваш, - сказал покупатель. Он был одет в белую майку, бежевые шорты и полуботинки с черными носками до середины икр. Наряд этот покупателя не красил и уважения к нему, почему-то, не добавлял. Можно было ждать неловкой репризы от этого человека, какого-нибудь междометия некстати. Он мог и заплакать некстати, судя по внешнему виду и вообще.

 

- Вам это показалось, уважаемый, смотрите, - Мени оживленно нагнулся к мотору, потянул за какой-то тросик, рабочий сдвинул ключ зажигания и двигатель заработал на высоких оборотах.

 

- Я же говорил, что это машина нашей мечты, она похожа на мою сестру, - сказал Мени и погладил правое заднее крыло «Триумфа». Двигатель заглох.

 

- Видишь, она слушается меня как домашнее животное, - сказал Мени. Он не терял уверенности никогда на работе. Только братьев своих он боялся. – Видишь, пиджак испачкал.

 

- Этот господин интересуется твоей машиной, - сказал Мени покупателю, показывая на Бориса. Тот довольно мрачно молчал. Брат средневеса взял машину за руль с заинтересованным лицом, пытаясь положительно повлиять на покупателя.

 

- Ты берешь его, автомобиль этот? – спросил Мени, глядя на покупателя тяжело и сильно. Указательным пальцем он обвел свои тонкие усы над верхней губой.

 

Покупатель кивнул, что «да, берет» и они пошли вместе с Мени в домик подписывать договор о продаже. Вслед им не без торжества рабочий завел мотор. Грозные мелодии услышал в его звучании Борис.

 

Потом они с культуристом толкнули машину, так как она опять не завелась. С озабоченным лицом покупатель уехал, машина странно дергалась, из нее шел черноватый дым. Молодой менин абочий смотрел машине вслед и, вытирая руки тряпкой, говорил в традиционном ритме: «Дым идет из машины, значит машина живет». И смеялся, мелко тряся плечами, как старик.

 

Мени принял их с братом средневеса в вагончике. Деньги за «Триумф» лежали на столе многослойной пачкой в форме сдвинутого от центра, в меру цветного прямоугольника. Мени был важен и внимателен.

 

Певица из радио на полке замечательно чистым голосом, в немыслимом средиземноморском ритме, произносила: «Горячая кровь – это то, о чем все говорят, что у меня имеется в избытке». Мени присвистнул и пристукнул в такт темпераменту по столу кулаком.

 

- Что скажете? – спросил Мени, глядя на них обоих своими чудными средиземноморскими глазами.

 

Борис кивнул ему смеясь. Улыбнулся и брат средневеса.

 

- Вот так и живем, неспокойно и напряженно трудясь, - сказал Мени. Потом он сказал брату средневеса, что знает причину, по которой он здесь находится – «Ты приехал за деньгами для брата! Вы очень похожи друг на друга, только брат твой поопасней тебя будет. Вот тебе деньги для брата».

 

И Мени отсчитал от пачки денег немного – купюры были среднего значения, цвета, запаха и веса. Так и должны выглядеть деньги – умеренно, не выделяясь особо, не играя излишней роли, но и не принижая этой роли, роли бесцветной большой власти.

 

Брат средневеса спрятал деньги в нагрудный карман футболки.

 

- Скажи своему брату, чтобы питался полезной и здоровой пищей, - сказал Мени озабоченно брату средневеса. Тот кивнул, что, мол, о чем речь, только полезной, только здоровой пищей, и отныне и вовеки веков будет питаться мой брат. Вместе со мною.

 

Мени рассказал им немного про свою жизнь, про вторую жену, про свой нокаутирующий удар прямой правой, про свое высокое артериальное давление, про путешествия по миру, про федерацию бокса и про происки завистников.

 

- Я отношусь к жизни как к непрекращающемуся финальному бою, молодые люди. Всегда обнимаю соперника  после независимо от победы или поражения, - сказал Мени. Его голос был значителен и важен. Он очень любил петь и иногда за столом, выпив анисовой водки, пел русским друзьям и жене по-французски чудные песни. Марта плакала, да и русские друзья, подливая, друг другу, бурчали, что «просто Ив Монтан, Жак Брель и Майк Брант наш Мени, просто слов нет, давай друг еще по разу примем, за Меню нашего».

 

У Бори он вызывал почти восторг, нравясь ему хитростью, говорливостью, добротой и жадностью одновременно. Увидев копеечного репортера в округе, Мени терял голову. Он начинал причесываться на пробор, опрыскивал себя дорогим одеколоном, который носил с собой, и, озираясь, все время спрашивал у жены Марты «как я выгляжу, дорогая?».

 

Та озабоченно оглядывала его со всех сторон и говорила, что «ты хорош как в день нашего знакомства, в день расцвета нашей любви». Так и говорила. Она была приземистая, добрая женщина в бархатных открытых туфлях на огромных каблуках, желавшая все время накрыть праздничный стол для Меника и его друзей.

 

Репортер быстро подходил, с напомаженными волосами похожий на смущенного уличного хулигана, и деловито спрашивал у Мени, что он может сказать о Мохаммеде Али – это был очень популярный тогда боксер-тяжеловес из США, хитрован, враг белого населения, крикун, быстроногий и быстрорукий талант, бубновый валет черной масти.

 

- Он красавец, гений, лучше всех, - говорил Мени о Мухаммеде Али.

 

- А…

 

- Его эра продлится лет 40-50-т.

 

Репортер уходил, чтобы назавтра написать в своей газете три бессмысленные фразы. Ссылаясь на мнение опытных профессионалов, репортеришко утверждал, что бокс сегодня агонизирует и лет через 30-40 умрет окончательно.

 

Мени читал это и, смеясь, очень довольный, показывал колонку образованным «русским» друзьям, со словами, «видал, как искажают, а?!».

 

Вскоре Боря потерял с ним всякую связь и лишь случайно, года через три,  узнал все из той же газеты, из спортивного приложения ее, что «вчера в Тель-Авиве, скоропостижно скончался от разрыва сердца, на 53-м году жизни, президент Федерации бокса страны, трехкратный чемпион ее в весе до 54 кг

 

Менахем (Мени) Данон, посвятивший всего себя, развитию этого вида спорта, спорта смелых и мужественных людей. Похороны Мени Данона состоятся сегодня в 2 часа пополудни на кладбище в Тель-Авиве».

 

Боря, объехав столичные заторы, успел из Иерусалима к началу похорон. Была середина сентября, суровая предновогодняя жара.

 

Всех он увидел. Носилки, с умершим, несли человек восемь. Они передвигались краткими шагами. Перед ними шел, в качестве ведущего, средних лет ортодокс с изуродованным глубочайшими морщинами строгим лицом европейца. Борода его была редка, лапсердак полосат, брюки заканчивались под коленом, дальше шли чулки, но он не был смешон, скорее наоборот. Братья Мени шли за носилками с укутанным саваном невнятным телом, хмуро склонив головы. Они были смуглы, одеты в темное, их было больше девяти числом, и Боря решил, что и двоюродные кузены Данона и дядья Данона скорбели все вместе, не рассеиваясь по миру. Это было чистой правдой. Семья Мени производила сильное

впечатление.

 

Вдова Мени Марта, которую поддерживала расстрепанная подруга, была в ажурной черной шали и в черном платье. И лицо ее тоже было черно.

 

На кладбище Боря не пошел – ему было нельзя из-за происхождения. Он остался у плоского помещения, в котором отпевали умерших, вместе с группой таких же, как он людей. Некоторые из них курили, некоторые читали молитву. Боря смотрел на дорогу вслед редкой толпе, шедшей за носилками с Мени. Было тихо, как бывает тихо на кладбищах. Пахло перегретой хвоей.

 

Подъехал автомобиль. Из него вышли трое мужчин, хлопнувших дверками. Боря сразу узнал средневеса и его брата. Оба они погрузнели за эти годы, обросли диким не спортивным мясом. Третьим был невысокий, очень крепкий мужчина, массажист Пинхас, который работал со сборной еще в те годы. Боря его очень любил и обожал слушать рассказы про жизнь, здесь и там.

 

Осмотревшись и кивнув Боре, они узнали его издали, братья торопливо пошли,  побежали за процессией. На ходу они надели на головы, черные подарочные кипы из легкого материала. Средневес передвигался по земле как по брезентовому рингу, скользящим, почти плывущим шагом бойца, настигающего противника. Младший брат средневеса прочно и плоско ставил всю стопу на землю – у него была надежная пластика строителя собственного тела, культуриста на пенсии. Средневес озабоченно оглянулся к брату, поспевает ли тот за ним, он вообще потакал младшему, заботился о нем, защищал от жизни. Это казалось странным для такого человека как средневес. У него и вообще было несколько таких неожиданных качеств характера. Массажист поспевал за ними, придерживая правой рукой кипу. Он пытался еще раз взглянуть на Берга, оглядывался на ходу, но подвижность его была ограничена.

 

Сын Мени, усатый взрослый юноша в рубашке с надорванным по традиции железной рукой ведущего ортодокса воротом, открывшим высокую сильную шею с надутыми жилами, сказал поминальную молитву. Это был многим присутствующим не знакомый язык, но о содержании молитвы можно было  догадаться и так.

 

Дико закричала Марта, ей вняли еще три-четыре женщины из родственниц. Забормотали вдогонку арамейскую невнятицу братья и дядья менины, ведущий сделал знак рукой и, сделав шаг вперед, подобрав халат, спустился в могилу. У него были черные полуботинки без шнурков на ребристой резиновой подошве, не самая подходящая обувь для этого времени года здесь. Но двигался он без особых усилий, мысли об одежде, похоже, не занимали его совсем. Ортодокс с усилием передвинул сложенные руки Мени в саване, заложил тело ровными каменными плитами, одна к одной без зазоров, что-то сказал, выпрямившись, и сильно вышагнул наружу. Лицо его было сурово и малоподвижно по- прежнему.

 

Несколько человек бросили в яму комья земли и мелкие камни. Другой ортодокс разровнял кладбищенский сухой холмик и воткнул колышек с фанеркой, на которой было выведено синим фламастером «Менахем Данон» и еще несколько букв и цифр, которые обозначали участок и сектор кладбищенского захоронения этого человека, трехкратного чемпиона страны в легком весе.

 

Или это была не фанера, а кусок белого пластика, точнее неизвестно.

 

Когда все вернулись от могилы к машинам, помыли руки под краном с привязанной к трубе, металлической, узорной кружкой Боря простился с братьями, сестрами и дядьями Мени. Они выглядели усталыми и измученными от происшедшего. Массажист Пинхас взял Борю за плечо и спросил:

 

- Как ты смеешь мне не звонить, они, видишь, меня помнят, а ты?

 

- Прости меня, Пинхас, прости, я позвоню, как ты?

 

- Я нормально, переехал в Иерусалим, ты знаешь?

 

- А хозяйство, что?

 

- Оставил детям, мне много не надо, есть больше чем надо у меня, Берг.

 

Средневес, почти такой же, как прежде, только чуть слишком ссутутлившийся, как все бывшие боксеры, и оттого еще более опасный, подошел вместе с братом и сказал Боре как равному:

 

«Видал, какая жизнь подлая, сука».

 

 Культурист схватил своей невероятной рукой борину руку и сжал ее как штангу перед рывком. Он был порывист и неадекватен жизни. Ничего сделать было невозможно только ударить его по голени от неожиданности. Боря стерпел, морщась от боли, потом засмеялся, внезапно подумав о неизбежности своего выбора.

 

Культурист смотрел на него во все свои карие глаза. Самое интересное состояло в том, что он отступил за плечо брата. Он явно нуждался в защите старшего брата буквально во всем.

 

Средневес засмеялся басом, который ему совсем не шел. Он убрал брата полностью за спину и шагнул в сторону.

 

- Вот отсюда он может бить поверх защиты, как бы загибая кулак и локоть, - инстинктивно подумал Боря и даже дернулся, представив себе все воочию. Потом он неожиданно заметил, что лицо у культуриста заплаканное.

 

И брат его увидел следы слез и досадливо сказал:

 

- Ты что не знаешь еще, что все мы умрем рано или поздно? Еще не привык к этому, а?

 

Культурист отмахнулся от брата и, отвернувшись, вытер лицо насухо рукой.

 

- А ты вес совсем не набрал, следишь, да? – спросил средневес Борю с ревнивой интонацией.

 

- Нет, просто время такое жаркое, аппетита нет, вот и подобрался, не желая того, а так, просто ужас, - объяснил Боря.

 

- А работаешь там же?

 

- Я – да, а ты?

 

- Ушел из школы, потом из тренеров, взяли в полицию, учусь вот на старости лет, - сказал средневес, - охранять порядок.

 

- Тебе 35?

 

- 34.

 

- Пацан, еще, - сказал Боря.

 

- Говорят некоторые что «да, ты, пацан, Веня». Но некоторых этих осталось уже немного, - сказал средневес без улыбки. Несколько лет назад он был вкрадчивым и могучим совратителем. Да и сегодня, виделось, что девушке или даже даме, вряд ли стоило ему доверять на все 100 процентов себя и свою прелесть. Он мог грамотно ими, ею и прелестью, воспользоваться.

 

Или очень стоило им довериться ему, смотря с какой заинтересованной стороны посмотреть.

 

Глядя на этих двух великолепных статей мужчин, Боря вспомнил, что о них говорили в Иерусалиме соратники по репатриантской судьбе, всякое. Они были родом из далекой провинции. Согласно разговорам, отец братьев был секретарь обкома и по анкетным данным не мог сделать партийной карьеры. Он был, что называется, видный, смуглый, деловитый,  веселый молодец, вот только по паспортному пункту подкачал. Двух Кагановичей этой стране было не нужно – государство этого вынести не могло, что было очевидно тогда всем, и самим Кагановичам, прежде всего.

 

Несмотря на серьезный недостаток, женщинам коммунист нравился. Обком был его карьерным потолком. Ну, и что?! Глаза его сверкали, когда он выступал на областных партконференциях. Девушку он выбрал себе простую, работящую, статную. Она была уральской красавицей, жила в рабочем общежитии, училась на вечернем факультете истории и другим подобным наукам, но себя блюла. Как говорили ее соседки по этажу – ни-ни и ни в коем случае. Занималась ночами наукой, правда не очень точной наукой, но уж какая есть. Любила кататься на коньках. Играла в волейбол – атаковала, как стали позже говорить, со второго темпа. Била выпуклой совершенной кистью в шнурованный мяч по углам площадки противника хитро и неотразимо. Она была гладкой, высокой и белой, многие ребята ходили посмотреть на нее в голубой форме «Буревестника». Было на что посмотреть.

 

У них с секретарем случилась любовь. Ему было 35-ть, ей – 19-ть. Он ее выбрал случайно.

Вместе они поехали по партийным и хозяйственным делам на поезде в Москву. И вот, согласно разговорам, после всего, что между ними случилось, коммунист ей сказал:

 

- Фамилию мою ты не возьмешь, детей тоже оставишь на свое имя. Поступать будешь, как я тебе скажу, всему научу, станешь большим человеком. Ты русская, коренная, все понимаешь, жизнь твоей будет.

 

И она вроде согласилась, так как любила его и правда была за ним. «Милый мой, иди ко мне».

 

Годы были 50-е, советские, многообещающие, суровые. Вот ее-то ребята и были этими самыми братьями, о которых идет здесь речь. Мать их сделала большую, по всем понятиям, карьеру. Она была волевой, умной женщиной, очень привлекательной, образованной – позже она закончила и ВПШ, защитила кандидатскую диссертацию. Сложена она была безупречно. У нее был очень хороший учитель жизни и ошибок она почти не делала. Потом муж умер в одночасье почти молодым, и здесь во всех рассказах шли пропуски.

 

Она перебралась поближе к столице, стала кандидатом в члены ЦК. На всех партконференциях ей давали слово для выступления. И надо было видеть, как она шла по проходу, накрытому красной ковровой дорожкой, между аплодирующими рядами, к трибуне. Уверенная в себе женщина в модном костюме, в юбке до колен, в черных итальянских туфлях на шпильке, легкая и стройная, с открытым русским лицом, будущее партии и народа. Мужчины в зале наблюдали за ней с большим одобрением.

 

Недостатков и взысканий за ней не наблюдалось.

 

Она казалась и маршалом и солдатом, одновременно, жертвой и победителем. Это была не безупречная женщина. Но стоит запомнить, что красивые вещи и женщины, создают нового человека.

 

Детей она поднимала сама. Все шло хорошо.

 

Лет в 12-ть оба ее сына очутились в детдоме где-то в провинции. Что, почему и как, никто не знает. Не то ее хватил удар, не то еще что, неизвестно. Два мальчика из благополучного, теплого дома попадают в детский дом. Фамилия у них мамина, внешность почти славянская. Они должны выжить там и выживают. Никто их никогда не навещает. Старший брат, по понятным причинам, начинает заниматься боксом в обществе «Трудовые резервы». У него получается неплохо. Так неплохо у него получается, что в 15 лет его везут в столицу показывать самому главному специалисту СССР. Тот задумчиво говорит, глядя на работающего в ринге подростка: «Конечно, в этом возрасте они все хороши, но этот явно одарен. Ручки, ножки, ударчик, левая-правая, левая-правая, закругляй, и в сторону, все при нем.

 

Молодец. Хороший малый. Не слишком ли пластичен только, для бокса будет? Дайте метрики мне его, Алексей Викторович, взглянуть. Сейчас поговорим. Так я и думал. Подойди сюда, Веня, покажись-ка. Та-ак, так. Ну, вот, слушай меня, внимательно, Вениамин Иосифович Оглодов, хм-хм».

 

После такого начала в жизни просто обязано все получиться на «отлично», нужно постараться, чтобы не получилось чего другого.

 

Московский тренер тогда говорил бледные, бедные слова о нем, но подросток из провинции все запомнил и про открытую стойку, и про отход и уклон, и встречный прямой, и про терпение. Все запомнил.

 

И все-таки спортивная карьера у него не получилась, как он ни старался. Какого-то миллиграмма счастья, удачи, здоровья ему не хватило, слишком много было конкурентов на спортивное счастье, ну, кто про это может знать, про чужую жизнь? А кто знает, тот молчит и молчит, слова не вытянешь. И даже намека нет ни на какую символику.

 

Но тот, кто видел великих гениев ринга, просто на тренировке, просто идущих на раут в черно-белой хронике, тот может, напрягшись додумать до правды. Потому что тот, кто читал рассказы Лермонтова или Платонова активистов Совписа, даже лучших из них, читать уже не сможет никогда, как известно. Примерно так.

 

Как Оглодов оказывается в Израиле вместе с братом, тоже не большой вопрос. Терпение, напор, вежливость, осторожность, и с Советской властью отъезд двух великовозрастных сирот можно было уладить. Отец их был евреем и этот факт был зафиксирован в соответствующих бумагах не раз и не два. Никакого особого образования, связанного с секретами государства, у них обоих не было, по возрасту и карьере они тоже не были интересны советам, и их с вялым сопротивлением отпустили в еврейский рай не без усмешки и даже известного милицейского сострадания. Как они, точнее Веня, доказывали в конторе свое иудейство, собирали характеристики, бумаги на выезд, достойно отдельного рассказа.

 

Почему они, точнее Веня, решили уехать из СССР навсегда, тоже так сразу не объяснишь. Ну, устал, ну, скучно, ну, надоело, ну, не сложилось что-то, ну переживал за брата, но страну ведь они любили?! Что она им сделала? Ого-го, что она им  сделала, господа. Ого-го. Но уехали они не из-за обиды, это совершенно точно. Хотя можно было и смертельно обидеться, ну, скажем за то, что при слове «еврей» местные люди если не падали в обморок, но искренне считали, что произнесено что-то ужасное или минимум неприличное.

 

Им некогда было читать хорошие книги, братьям Оглодовым, хотя интерес у Вени к ним жил и был. Чудовищный журнал «Коммунист» он тоже не читал, конечно, но реальное присутствие этого и им подобных изданий вокруг, все равно отравляло, как страшное биологическое оружие, сознание и организм живущих в округе людей, растений и животных, включая диких. Это было необъяснимо, но это было так.

 

Достаточно было и того, что Веня знал о существовании хороших книг. Даже нечитанные, книги эти влияли на него. Это был тот плюс, который перевешивал огромный минус партийной и подобной партийной литературы.

 

Человек из Вени получился невероятный. Страсти терзали его, хотя капитаном Лебядкиным, при всем желании его назвать было невозможно.

 

Он ни во что не верил, за брата мог отдать жизнь. Выпив, что случалось с ним нередко, Вениамин дарил деньги бедно одетым прохожим и целовал руки старухам, просившим милостыню. Мог нокаутировать невежду, никогда не ошибаясь в своих оценках людей. Ненавидел уличные драки. Мог послать матом назойливого продавца. Мог сэкономить на какой-нибудь ерунде, покупая подарок к дню рождения даме. А мог подарить ей золотой кулон за невероятные деньги. Мог соблазнить почти любую женщину, любого статуса и положения, влюбить ее в себя и безжалостно бросить, забыв про имя ее и любовь ее. А мог и не забыть. Мог взять у нее деньги, не глядя. А мог и небрежно не взять.

 

Наконец, он был безумным игроком. Безумным, в смысле, азарта. Вот уже позже, уже на пенсии, в возрасте почти почтенном, Вениамин Иосифович входит в московское казино, из роскошных, построенных в центре города, неподалеку первый в России ресторан «Макдональдс» и огромная хабадская синагога праведника Исаака Когана. Во дворе казино на мокром асфальте постамент с серебристым автомобилем «Мерседес», который обвязан праздничной лентой с бантом – это главный приз для игроков. Вениамин Иосифович приходит с приятелем из мира бокса, у которого живет уже 10 дней. Послезавтра Веня уезжает обратно в Иерусалим. Он еще не играл в Москве ни разу, блюдя страсти и пенсионный карман. Приятель его – состоятельный человек, предлагает деньги, но Веня одалживаться не любит. Наконец, Веня решает, что разок сходить можно.

 

«Сыграем в «блэк-джек», туда-сюда, людей посмотрим, себя покажем», - говорит он приятелю, повязывая у настенного зеркала замечательный карденовский галстук.

 

«Я очень рад, Веня, за то, что ты все же решился поспорить со страстями», - говорит приятель, превратившийся за эти годы из кривоногого легковеса-нокаутера в лысоватого борца сумо, работающего в абсолютной весовой категории. Взрывная прыть, от прежней, спортивной жизни, у него осталась, хотя предугадать ее в этом человеке сегодня невозможно. Костюм на нем свободно висит, элегантно скрывая недостатки сложения, если это можно так назвать.

 

- Сиреневый туман над нами проплывает, над тамбуром горит полночная звезда, - кивая, мурлычет Веня роскошную песню своего непростого детдомовского прошлого.

 

«И вот здесь вступает аккордеон, Толя. Та-рира, тарара, кондуктор понимает, что с девушкою я, прощаюсь навсегда, ты понимаешь меня, Толя?!» - спрашивает Веня борца сумо, глядя в зеркало не без интереса.

 

- Я тебя понимаю, пацан, хотя еще не все закончилось Вениамин батькович, не все – говорит москвич, складывая в карман пиджака пачку «малборо», платиновую зажигалку, несколько пачек голубых русских ассигнаций и странный золотой квадрат – гильотину для сигар, которыми он иногда будит уставшую мысль за карточным столом.

 

Отметим, что деньги у Толи в карманах лежали не в пачечках, а пачках.

 

Потом Толя наливает себе и гостю по пол-стакана ледяной водки из бутылки с черной этикеткой, которую Веня без очков не может прочесть и они вымахивают один раз, потом второй, потом третий, и лишь тогда закусывают огурчиком и черным хлебом. У Толи хлеб покрыт салом, а у Вени – индюшачьей колбасой. Причины столь серьезных вкусовых различий очевидны и не стоит их усугублять объяснениями.

 

Потом они недолго едут по мокрой Москве, паркуются в охраняемом дворе и идут, поеживаясь, в пиджаках на ветру и под дождем к стеклянному входу, где их уже встречает улыбающаяся красавица с голыми смуглыми плечами. И если к улыбающимся русским красавицам Веня уже приноровился как-то, то к дождю и холоду в начале сентября привыкнуть ему уже невозможно.

 

Ощущение непонятной неловкости сопровождает Веню всю эту неделю при наблюдении московской непогоды.

 

Девушка проводит гостей, ловко шагая впереди, к ним вполоборота, к стойке, где другая красавица спрашивает Веню: «Вы у нас уже бывали? Тогда посмотрите, пожалуйста, сюда». Веня смотрит на маленький шар на подставке. Тот мигает. Это фотоаппарат.

 

«А отпечатки пальцев, вам не нужны, девчата?» - спрашивает Веня. Он расслаблен и весел. Девушки радостно смеются, нет, нам не нужны отпечатки ваших пальцев. А что же вам нужно, ласточки?

 

Толя ведет себя более чем уверенно, наблюдая за всем со стороны. Они подходят вместе к стеклянному лифту и плавно поднимаются в игровой зал, нарядное помещение. Еще не поздно, людей мало, все  происходит негромко и очень чинно. Как однажды Веня сам слышал от знакомого по работе в полиции из отдела по борьбе с азартными играми: «Уважаю этих людей, они так оптимистичны». Он сказал это, осматривая когда-то интерьер зала в Монте-Карло.

 

«Я полагаюсь на тебя, Венька», - говорит теперь Анатолий. Сам он, не очень спокойный за товарища, уходит к рулетке. Веня садится за ближайший стол с карточной игрой в «Блэк Джэк». Он один напротив крупье – неяркой девушки в форменном платье и блузке безнадежного цвета. Ей лет 25-ть, этой даме из провинции. Веня решил, что она из провинции по движению руки, которым она поправляет свою тщательную прическу. Рядом с ней на высоком стульчике сидел наблюдатель от хозяина, юноша в

роговых очках, похожий на подающего надежды аспиранта, при университетской кафедре точных наук. Он смотрел перед собой с серьезным видом, не косил, не шевелился, вообще казался человеком в себе. Но очень на месте. Он подходил содержанию своей должности по выражению лица и образу.

 

Веня поменял 200 долларов у проходящей девочки, в форме казино, синенький пиджачок, юбчонка, ножки, шея, матовое деловое лицо. Она дала ему две синие фишки, тяжеленькие битки. Сначала Веня сменял у крупье одну, верхнюю, на десять желтеньких десяток, фишек полегче и поменьше, чем сотки. Потом аккуратно и твердо приставил одну из них в квадрат, пристально взглянул в лицо девице и произнес: «Давайте, дорогая, сыграем». Спокойной эту девушку назвать было невозможно.

 

«Не нервничайте, дорогая, это всего лишь игра», - сказал Веня негромко. Крупье мотнула головой, что она не нервничает совсем.

 

Больше никого за столом не было, они играли один на один. Веня знал, что если возможно, то нужно смутить крупье, вывести из себя, заставить нервничать и потому он вел себя так. А не потому, что кокетничал с девицами автоматически.

 

Никакого трепетного порхания карт над столом не было.

 

Карты она выкладывала на сукно не стильно, без элегантного шулерского шуршания, что оставило у Вени надежду на общую победу. Но пока он, посмеиваясь, проигрывал напропалую свою кровную сотню долларов.

 

Веня не воспринимал происходящее, как продолжение классовой борьбы, или чего-либо подобного, да и к деньгам он был спокоен. В начале игры, пока не уставал, Веня всегда был спокоен, даже весел. Выпивал он за картами редко, так что внимание его было сконцентрировано на игре. Даже открытые ноги официанток, разносивших напитки и сигареты, отвлекали его не слишком.

 

Она сдала ему туза пик, а себе – червонного короля. Веня взглянул на скупую раздавальщицу карт и уловил тень насмешки в ее вульгарных устах. Или это ему показалось?!

 

- Вы не щедры, сегодня, - пробормотал он. Мелькнула и тут же скрылась мысль о том, что сегодня он выиграет. Ему она положила восемь треф. Себе – пять бубен. Быстро она взяла еще карту – 10 пик, еще одну – 10 червей, перебор.

 

Веня положил к двум желтеньким десяткам – еще три оставшихся.

 

На следующей сдаче получилось так.  Ему она сдала валета, себе положила шесть, обе карты – пиковые.

 

Скинула ему крестовую даму.

 

- Сплит, - объявил Веня. Наблюдатель от работодателя посмотрел на него удивленно – чужак рискует на проигрыш, красиво и бессмысленно. Веня поменял сотенную фишку и подложил вторые пятьдесят долларов за даму. Девица сдала ему туза и еще одну даму. Получилось 21-о под первой парой и двадцать под второй. Себе провинциалка сдала 10-ть и еще одну тройку.  Веня выиграл смело и уверенно.

 

Самое интересное, что здесь прозвучал в зале гонг, рассыпались колокольчики. Веня поставил десятку и посмотрел на соперницу. Ее лицо чувств не выражало, вообще ничего не выражало, даже внимания, так ее научили или она сама придумала так себя держать, Веня понять не мог. Она была его врагом, о боевых качествах которого Веня мог только догадываться. Бокс научил его реально оценивать соперника. Он подозревал в провинциалке ум и хитрость, коварство и целеустремленность. Бог знает

что, он напридумал об этой женщине. Наверное, все это было правдой. Тут за ее спиной появилась другая девица, совсем непохожая на нее по сути, но из ее профессионального цеха. Провинциалка попрощалась с Веней, и ушла, по военному, вернее по-спортивному, повернувшись через правое плечо, успев пожелать ему удачи. Больше он ее не видел. Перед уходом провинциалка провела одной ладонью по другой, известным смазанным жестом, который, наверное, говорил о том, что руки ее чисты перед Вениамином, как и ее совесть. Хотя вот это его совершенно не интересовало. Новая картораздатчица ему понравилась больше предыдущей. Она была на вид помягче, пококетливей, меньше думала о правилах поведения и игры, была более приближена к происходящему, даже замешана в нем.

 

Она была женщиной многих кровей, как показалось Вене и это шло ей очень, этой Елене, как было написано на пластике, приколотом к ее блузке. Она быстро посмотрела на него с заинтересованностью скорее взятой из игры не карточной, но продолжала заниматься своим не спешным делом.

 

Это конечно, только на первый взгляд Венин, он мог и ошибиться, как это с ним случалось. Но ошибался он в женщинах редко, чувствуя их суть и как говорят, женскую ауру, чуть ли не на ощупь, почти на вес.

 

У него была выигрышная внешность – мягкий ускользающий профиль, пара грубо сшитых шрамов на правой скуле и щеке, сплюснутый нос бойца, глубокий карий взгляд бывшего соблазнителя, прямые малоподвижные плечи, длиннющие, ласковые руки, ну и так далее. Ничего медального, вечного. Скорее наоборот, почти типичный портовый жучила, средиземноморский тип, могущий многое купить, а могущий и продать.

 

Надо было только увидеть, как он работал в ринге, в молодости, в СССР, в чемпионате ЦС «Трудовые резервы». Как он несколько присев, лицом к противнику, в алой с синим майке с  накрепко завязанным мертвым узлом на спине лямками, укладывал кулаки в перчатках один на другой ниже груди вопреки всем правилам, и наблюдал, совершенно без очевидной защиты, за соперником, как желтоглазый волк. Наклоны и уходы его были совершенны, удары быстры и тяжелы.

 

Па-пам, па-пам, па-пам, па-пам, в вихре, так сказать, венского вальса, и затем жесткие выстрелы ударов, одной нескончаемой плотнейшей серией, тах-тах-тах-тах-тах, и в завершении, падение в нокдаун мокрого от пота и испуга тела Вениного противника. Эти все время меняющиеся ритмы сопровождали Веню долгое время. Жизнь его строилась по этим ритмам. Потом все куда-то ушло, только изредка возникая в самое странное для подобных воспоминаний время.

 

Для того чтобы закончить боксерскую тему в связи с Вениамином Оглодовым расскажем недолго, как он мог, в своей любимой полустойке, чуть присесть вдали от центра ринга, поблескивая влажной кожей под довоенными, провинциальными юпитерами, и не мигая и почти не двигаясь наблюдать противника, слегка покачивая головой на длинной не боксерской шее. Длится все это вечность.

 

И вдруг длинным прямым ударом левой рукой Веня, сочно и неотвратимо, вмазывал в скулу соперника кулак пониже правого уха и тот быстро падал на бок, вместе с мгновенно густеющей огромной гематомой цвета тьмы на пол лица и, теряя сознание, не без очевидной радости за то, что участвовал в гениальном поединке. И если слово «гениально» может показаться излишним, так как речь идет все же

не о чемпионах, не о профессионалах, а всего лишь о безвестных мастерах, финалистах ЦС «Трудовые резервы», то можно скрепя сердце, заменить спорное слово, на слово «одаренно». Или талантливо, как вам будет удобно, потому что на красоту и талант все эти замены повлиять не могут никак.

 

- Как она прожила последние сутки, эта Елена? – подумал Веня Оглодов c большим любопытством, и поставил две десятки на кон. И тут же выиграл. С улыбкой она отдала ему заработанные фишки.

 

«Так, - сказал Веня, - так, желтков становится больше».

 

Он самоуверенно подумал, что понял ее. Елена приобрела очертания женщины, проигравшей почти все не в жизни, но в этот вечер. Он поставил четыре десятки на кон и опять выиграл, получив туза и 8 крестей. У нее вышло 10 и 7-ь.

 

Веня оставил все 8 десяток в своем квадрате. Вторым ему вышел туз бубей. «Так», - пробормотал Веня, - а ведь я сейчас сыграю». У Елены вышла 7-ка пик.  Она сдала ему туза червей.

 

«Сплит»- сказал Веня и выложил из кармана сотенную фишку, хотя у него было чем сыграть и без этого. Он волновался, вероятно. Елена сдала ему даму и валета. Наблюдатель не пошевелился, только моргнул. Себе Лена положила 10-ку. Выигрыш не помешался в большие руки Вени. Но он справился с этими трудностями.

 

- Надо будет пригласить ее поужинать, или просто выпить? Как сейчас приглашают девушек в Москве, я и не знаю. Надо спросить у Толика, уж он-то знает. Она хорошо мне сдает, она не индеферентна ко мне, явно, - рассуждал про себя Веня. Он был очень самонадеян, а выиграв во что-нибудь, от зыбкого спора о прогнозе погоды на ближайший день с коллегой по отделу, или завоевав удивленно заинтересованный, мимолетно застывший взгляд новенькой, гладкой женщины из отдела борьбы за мораль и чистоту Веня становился отвратительно весел и нагл. Ни в чем это не выражалось конкретном, но ощущалось на уровне, так называемого, языка тела.

 

Елена пока перемешивала карты, делая это экономными движениями, открытых по плечи молодых рук, замечательно лишенных мускулатуры и восхитительно крепких. Томительная неловкость ее кистей выдавала Вене эту девушку до последнего ее любовного вздоха, совершенного на прочной удобной кровати, прошедшим днем в отдельной, мило обставленной квартире одинокой, самостоятельной женщины с двумя смежными комнатами, в позе, о которой Веня мог только догадываться. И о партнере ее по, так называемому, сексу Веня ничего не знал и знать не хотел. И не видел его даже в профиль. И главное, совершенно не завидовал ему, потому что того, чего он не хотел знать, Веня не знал, а то, что знал, то знал, потому что желал знать.

 

Видно он слишком пронзительно смотрел на ее руки с рукавами до кистевого сустава, потому что она смутилась и явно пожелала спрятать их в карманы. Но карманов то у нее как раз и не было, так как у крупье карманов в одежде иметь не полагается. Кисти ее не казались большими или слишком мускулистыми для девушки. У нее была прямая чудесная челка на серых глазах. Она обращалась с картами неторопливо и достаточно уверенно, чтобы не смотреть на них при тасовании, которое было совершенно отдельным действием в этой игре. По строгим геометрическим линиям передвигались сине-белые квадратики карточных рубашек в воздухе над зеленым сукном стола.

 

«Картинок у них не хватает явно в колодах», - подумал Оглодов Веня, разглядывая шестерку и семерку, выложенные ему Еленой.

 

Потом Веня поискал взглядом часы на стене, не нашел их.

 

- А часов-то здесь и нет, - сделал он вывод. Потом Веня поискал глазами Толю и нашел. Тот сидел за столом с рулеткой и вел себя экспансивно – двигал корпусом, вскидывал руку, галстук его сдвинулся в сторону. Нельзя было понять, был ли он в выигрыше или нет. Скорее нет, чем да. И вообще, в зале было темновато. Декорации этого замечательного спектакля как бы плыли в полутьме на сизых волнах сигаретного дыма, мощно вытягиваемого кондиционными трубами.

 

- Теперь мне должно повезти в любви, - уверенно сказал Веня себе, хотя по идее в любви ему везти не могло после удач в картах. Но он считал, что волна успеха распространяется на все, и на любовь, конечно, тоже.

 

Веня заказал себе у официантки выпить, положив ей на поднос игровую фишку.

 

- Лечу, - сказала она.

 

Веня почувствовал, что немного устал, взял паузу, глотнул от двойной порции виски, почувствовал его и допил все.  Елена глядела на него с любопытством.

 

- Талант не пропьешь, - сказал Оглодов, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Бокс и мысли о нем помогали ему в жизни очень.

 

- Давай поедем в сладкий город Чикаго, - на мелодию знаменитого рок-енд-рола Элвиса Пресли  «рок вокруг часов» спел, невесть откуда взявшийся, пожилой, морщинистый негр в белом костюме.

 

Вот драться на улице Веня не любил вовсе. Он мог за брата прикрикнуть на какого-нибудь шпанистого шкета в лыжной шапочке надвинутой на низкий лоб, однажды дал пощечину незнакомому юноше в своем дворе, однажды ударил кулаком в ресторане человека в лицо, заступившись за девушку. Это был офицер ВМС, и Вене тогда тоже досталось от друзей нокаутированного. Вот это и были почти все его столкновения в жизни. И была еще грандиозная драка в детском доме, по причине, которую Веня не хотел вспоминать даже через много лет. В принципе, из-за этой самой причины Веня уехал потом из России и увез с собой брата. Он не был обидчив, но никогда ничего не забывал, Веня Оглодов, такое было его свойство.

 

Когда он приходил домой с работы, то сразу включал телевизор, радио, магнитофон – слушать музыку, которую обожал. Все это орало, пело, играло не в такт – Оглодову очень нравилось, такая у него была сублимация, такое у него было свойство.

 

В Израиле у Вени случилась история. Он работал учителем физкультуры в школе. Все время давал ребятам играть в баскетбол, ничего другого они не признавали, а он сам не знал, что с ними делать. Все знали кто он такой, что не влияло на отношение к нему – акцент и ошибки в иврите не помогали Вене Оглодову набрать авторитета. Он тихо все терпел, раздражение на детей, держа при себе. Лишь однажды за пять лет его работы, случилось так, что ребята посмотрели на своего тощего наставника в нелепом советском, голубом тренинге с белой каймой, со вздохом тихого восторга.

 

В школьном  дворе, где проходили уроки физкультуры, работал трое арабских рабочих, тихие, смирные люди, складывали из кирпича, скажем, стену. Один из них подвозил на тачке камень, замешивал раствор прямо на земле, возле рабочего места.

 

Это был разнорабочий - крепкий, высокий парень, остриженный наголо, но зато с бородой. Двое других рабочих, постарше, строили стену, последовательно, размеренно, с оглядкой, примерно, как шили ковровый узор.

 

Разнорабочий не был тихим человеком. Он задирался со старшеклассниками, что-то громко говорил, жестикулируя, завхозу, был неадекватен, словом, занимаемой должности. Дети обходили его стороной, потому что от него исходила опасная волна истерической злобы. Один из мальчиков, который годами досаждал Вене, вдруг подошел к нему и тихо сказал: «Учитель, этот Ахмад чемпион Иордании по карате, говорит, что разорвет любого на куски. У него 6-й дан. Вы знаете, что такое 6-й дан, учитель?»

 

Веня знал, что такое 6-й дан. Он пригляделся к рабочему. Тот был очень крепок, логичен в движениях, мышцы просто пригибали его к земле весом. Веня много видал таких – никаких изысков, боец, которого можно переиграть, но, в принципе, можно только перебить.

 

- Учитель, мы сказали ему про тебя, он хочет с тобой драться, - сказал паренек.

 

- Иди играть, больше так не шути, ты понял меня? – сказал Веня строго. Он уже ушел из бокса окончательно, прибавил 12 килограмм за два месяца, политика интересовала его постольку-поскольку. Иногда у него, что называется, чесались руки, не хватало движения, не хватало вылетающей от плеч мощи прямых ударов, не хватало наклонов и нырков, много чего ему не хватало от прошлой жизни. Он с этим еще не смирился, иногда даже закрывая глаза от близости и невозможности возвращения. Это все, было, было, а теперь нет, и не будет больше.

 

Этот губастый пацан, из 11 выпускного класса все спутал ему своим рассказом про Ахмада.  Веню по идее не интересовали, эти Ахмады. Он был далек от них, он был не знаком с ними. Веня сидел в тени под эвкалиптом,  тихо наблюдая за эгоистичной беготней ребят за мячом и переводя взгляд на девочек,  которые занимались в стороне с учительницей, по имени Маайян, что означает в переводе «источник», прыжками в длину.

 

Маайян объясняла им технику прыжка, демонстрируя замечательными коленями и руками, их поведение в полете. Пару лет назад, когда Веня был еще поджар и пластичен, у них случилась история, не имевшая особых последствий.

 

Теперь Маайян что-то втолковывала девушкам про особенности движения женщин в открытом пространстве.

 

Наслушавшись, насмеявшись, девицы, все на выданье, побрели к началу прыжковой дорожки. Потом раскачиваясь по сторонам побежала первая, за ней вторая, и так далее.

 

Очень красиво девушки это делали, бегали как кузнечики, отрывались от земли. Особенно им удавалось приземление. Некоторые из прыгуний привлекали Веню своей чудесной неловкостью, минимальной одеждой и сильным цветом кожи.

 

Если говорить честно, то поиск спортсменками центра своей тяжести был Вене более интересен сейчас, чем все Ахмады этого региона.

 

Пацан, который не был губошлепом, отошел и сказал ему с расстояния, в несколько шагов, полуобернув кудлатую голову:

 

- Учитель, Ахмад сказал, что разорвет вас на куски за минуту.

 

- Так и сказал?

 

- Так и сказал. Еще он сказал, что видал таких боксеров в могиле на Масличной горе, - сказал пацан и, сделав два шага, скрылся за деревом, заграждавшим обзор двора учителю. Ребята никак не относились к своему физкультурнику, он говорил мало, плохо, явно стесняясь своего произношения и ошибок в иврите. Он вел кружок бокса где-то на окраине города в бомбоубежище, но никто из его школьников к нему заниматься не ходил – этот вид спорта не был популярен здесь. Вот, карате, дзю-до, баскетбол, это да, а бокс – примитивно, не изысканно, не зажигательно, мало привлекательно. Не «атрактивно», - как говорили здесь небрежные невежды.

 

Веня удивлялся этому, он вообще с трудом привыкал к жизни здесь. Больше всего его поражала эта кажущаяся наивность, не любознательность. Но он не раздражался, не смеялся, будучи все же очень терпеливым человеком. Он понимал, что люди здесь честные и их непосредственная, осторожная прямота удивляла его.

 

Если же говорить о человеческой сути, то основным качеством, которое вело Веню по жизни, было упрямство. У него ничего другого, в принципе, не было кроме упрямства.

 

Веня поднялся со стула и позвал давешнего пацана. Тот подошел, с нейтральным, очень худым лицом, с усами, очками на цепочке, болтавшимися на груди, страстный, не простой человек. Веня попросил его поговорить с Ахмадом и договориться о бое.

 

- Пусть он назначает, сколько раундов, как бить, куда, перчатки, или без них, как он захочет, можно уже сегодня, сейчас, - сказал Веня. На учителя он был мало похож, а вот на того пригородного пацана пэтэушника с напильником в кармане – был похож очень. Только он был лицом постарше, да горбился меньше.

 

- Заело, да, учитель? – спросил пацан.

 

- Потом придешь ко мне и скажешь его ответ, иди, - сказал Веня. Все в нем гудело прямо, он сильно  волновался, отчего-то. Вот этого лихорадочного чувства  возбуждения Веня не испытывал давно и, понял, что скучает по нему. Он слышал, как мощно бьется его сердце, он видел, как пацан говорил с Ахмадом, как тот кивал, как пацан отвернулся с задумчивым видом и пошел к нему обратно.

 

- Если ты не боишься, учитель, то он сказал, что через полчаса ждет тебя за школой, там, где маты свалены и парты. Три раунда по пять минут. Руки голые, можно бить ногами, только выше пояса. Без судей. Вот, учитель, - сказал пацан почти жалобно. Он понимал, что втравил Веню в скверную историю, и ему было неловко – у него ведь тоже была душа и совесть.

 

Ахмад, голый по пояс, на цветном фоне из школьников и школьниц, забывших о физкультуре и ее предназначении, проводил бешеную разминку. Выглядел он устрашающе. Двойки, раз-два, левой правой, тройки, четверки, без изыска летели вперед, как половины кирпичей, пущенные из чудовищной пращи. Кажется, он все же был излишне мускулист для драки с Веней, не пластичен, да и непонятная злоба вряд ли могла ему помочь. Но выглядел он конечно, здорово и некоторые девочки, толпившиеся во дворе у входа, взглядывали на него с известным, опасливым восторгом. Оглодов подумал, что пару минут парень продержаться сможет, так как тот выглядел внешне очень сильно. Он понял, что ему безумно не хватает этого предбоевого мандража, он понял, что счастлив сейчас. Веня успокоился и застеснялся своих неожиданных мыслей.

 

Они встали друг против друга на заброшенной баскетбольной площадке. За Ахмадом стояли его рабочие, озабоченные, усатые мужчины в рубахах с длинными рукавами – каменщики, работающие здесь на солнце, обычно берегут руки. За Веней не было никого, если быть точным. Школьники его даже перестали шуметь, вдруг поняв, что происходящее серьезно и может иметь последствия вполне болезненные.

 

Веня потянулся, подвигал руками – вот и вся разминка. Руки у него были коротковаты, этот недостаток мешал ему в боксерской карьере, он его преодолевал все годы с неадекватным успехом.

 

Он остался в черной футболке с белой надписью на спине «Иерусалим. Судья». В столице до сегодня издавна уважали судей. В Оглодове много осталось от прежнего бойца, пренебрегавшего обороной, много получавшего и много бившего. Например, разбитые кулаки. Он показал Ахмаду жестом, что может, стоит перебинтовать руки, а то жалко их. Но тот отмахнулся, что не надо, давай так. И Веня дал так.

 

Они не пожимали рук, не кивали друг другу. Просто Ахмад, после знака оговорившего условия схватки подростка, полетел  по диагонали на Веню, двигая руками как поршнями. Веня Оглодов мягко и довольно медленно показал головой и плечами, как в мультфильме, в одну сторону, потом в другую.

 

Ахмад прошел возле него, задев своим коленом по касательной голову врага, и Веня левой сбоку как веретено закрутил, ударил парня по печени, а правой сверху мгновенно, автоматически добил его по голове.

 

Противник его с открытым бордовым ртом, с не согнутыми ногами, повалился боком на землю. Никто из зрителей ничего не понял и не заметил. Только пацан давешний громко сказал плосколицей обычно капризной девочке, стоявшей подле, которая ему нравилась чисто теоретически, потому что казалась бессмысленной снобкой: «Он большой человек, этот Беня Углюда, мамой клянусь, бэ има шели, великий».

 

Оглодов наклонился к парню – тот выглядел не очень хорошо, белый цвет преобладал на его совсем недавно смуглом лице, из уха и носа медленно текла кровь, огромная гематома набухала и чернела возле уха. Каменщики оттащили парня, полили водой из полуторалитровой бутыли. Один из них, с ужасом взглянув на Оглодова, похлопал парня по лицу ладонью и тот открыл бессмысленные глаза.

 

- Слава Богу, очнулся, - облегченно подумал Веня. Он вытер мокрые ладони о нетолстый ствол ели, росшей вне грубой поверхности асфальта. «Все-то здесь неумеренно», - заметил усмехаясь Веня, как посторонний. Левая кисть его сильно болела. Ситуация выглядела довольно банально, но она усугублялась жизнью и местными, не оригинальными, особенностями. Как это ни странно, здесь, имеется в виду Ближневосточное  побережье Средиземноморья, несмотря на все сложности и даже антагонизмы жизни, драться было не принято, драки кулаками не одобряли, не понимали. Это, махание кулаками, не являлось частью быта. Вот камень бросить, и попасть, камнями забить, это конечно, но кулаком ударить человека нельзя, не принято.

 

Минут через пятнадцать, под звонок на большую перемену, все закончилось. Ребята разошлись по классам, разговаривая непривычно тихо, работяги тихонечко увели каратиста к дороге, где в тени за кустами была припаркована неновая, но прочная и очень популярная у местного нацменьшинства, машина марки «Пежо-404», нежно голубого цвета с ветровым стеклом, обвешанным цветными кистями от штор – признаком арабского уюта, красоты и достатка.

 

- Он сам этого хотел, - уговорил себя Вениамин привычно.

 

Оглодов в юности  прочитал известный роман Булгакова и с тех пор считал, что все предопределено в жизни и ничего, с этим фактом, нельзя поделать.

 

Но все равно ужасное ощущение пустоты не оставляло его, даже через несколько дней, после случившегося. Веня сходил в больницу, где этот парень лежал. Он быстро выяснил, где этот Ахмад лежит, назвав дату поступления и точно определив диагноз травмы – перелом челюсти.

 

- К нему нельзя сейчас, но он будет в порядке через пару дней, - сказала девушка из отдела информации. Ее очень красили белый халат и шапочка, надвинутая на лоб. Она инстинктивно приподнялась с места, выглядывая кого-то входа, и Оглодов углядел ее роскошный усест, да и все остальное, и даже ахнул от величия и гармонии этой устойчивой, надежной стати. Уйти ему было трудно, но он пересилил себя, он был уже взрослый, сильный человек, хозяин своей жизни. Так, по крайней мере, считал сам Оглодов. Мысли его находились и энергично двигались на уровне ее чресел.

 

 Никакая полиция к Оглодову не приходила, потому что никто на него не пожаловался. Еще через пару дней Оглодов сходил в положенный час и проведал больного. Тот лежал в отделении лицевой хирургии на третьем этаже. Палата была на шесть человек. У каждого больного сидели посетители. Возле кровати Ахмада неловко томился пожилой, очень смуглый дядя с усами. Он непонимающе поглядел на Оглодова, потом вдруг сообразил и сделал попытку привстать. Веня поздоровался, передал пакет с продуктами Ахмаду и застыл, не зная, как и чего делать сейчас.

 

Ахмад показал рукой, чтобы Оглодов сел. Веня сел, а Ахмад что-то сказал усатому дяде по-арабски. Тот гневно повернулся к Оглодову, шевеля широкими усами. Ахмад вскрикнул и рукой придержал дядю за рукав рубахи.

 

- Ты что же дерешься кулаками, это мой сын, здесь тебе не Россия, варварская страна, чтоб кулаки распускать, детей увечить, - сказал дядя, оказавшийся отцом Ахмада. Можно было их сличить по лицам. Отец Ахмада не выглядел праведником, по сверкавшим глазам, его можно было принять, Бог знает за какого преступника, но правда была на его стороне сейчас.

 

- Ты прав, я извиняюсь, - сказал Веня тихо. А что он мог еще сказать отцу Ахмада?

 

Тот посмотрел на Веню и отвернулся. Спина его дымилась от раздражения и гнева.

 

- Спасибо тебе, учитель, - сказал Вене Ахмад искалеченным ртом.

 

- Не за что, брат, - сказал Веня.

 

- Прости меня, если можешь, - сказал Ахмад. Он снял с руки часы и протянул Оглодову. Отец его смотрел на происходящее непонимающими глазами. А что, все надо понимать вам, старикам?

 

Веня от часов отказался и сделал в свою очередь попытку подарить Ахмаду с руки, свои дорогие часы, купленные им в аэропорту в беспошлинном магазине.

 

Отец парня руку Вени отвел, мол, чего еще, подарки от злодеев брать. Посидев в молчании, пару минут, Веня поднялся и, прощаясь, сказал отцу, что у его сына «хорошая двойка». Но тот, кажется, не понял про двойку, хотя Оглодов и показал жестом, что такое двойка в боксе, разволновался еще больше и начал в ответ передавать Вене его пакет с фруктами. Руки у Оглодова были быстрее, чем у отца Ахмада и чем у самого Ахмада, и он не взял пакет обратно, обыграв соперника скоростными финтами, как сказали бы, небогатые на выдумку в прямой трансляции, спортивные обозреватели.

 

Напоследок отец Ахмада показал Вене смуглый, волосатый кулак, но тот уж навидался в жизни кулаков и относился к ним не так серьезно, как того требовал уличный этикет.

 

«Не грозись и не гоношись, - как говорили когда-то в детдоме Вене, стоявшему за брата в боксерской стойке, суровые, коренастые пацаны, - нам твои разряды знаешь где, Венька!? Вот-вот!».

 

Но отходили подальше на всякий случай, в ожидании подмоги, чтобы тогда уж, толпой затоптать Глода, как его называли в детдоме с первого дня…

 

Веня вспоминал об этом нечасто, лиц и имен всех врагов не помнил, кроме одного-двух, может быть, память у него была выборочная, специальная.

 

Короче Веня Оглодов покинул больницу почти без урона, но смущенный донельзя. Ахмад ему понравился на больничной койке, смущенный, смуглый подросток. «Чего я полез, идиот?» - подумал Веня.

 

«Больше драться не буду никогда, если это вызывает столько страданий и переживаний», - поклялся он в темноватом, подземном вестибюле больницы, хотя все время помнил, что иудеям клятвы давать нельзя, как учил его когда-то Мени.

 

Но так как Веня Оглодов был не совсем иудей, вернее, не полностью иудей, то и выполнять все зароки он был, по его пониманию, не обязан. После этого случая больше он, кстати, не дрался в жизни, не довелось, хотя и душа часто требовала, и руки чесались, но Бог вот  хранил его, красавец.

 

И даже когда требовалось сказать веское слово в защиту, вдруг надевшего сильные очки в 6 диоптрий, брата или на скандальных педсоветах, окрашенных этнографическими страстями, или позже на нервной работе в полиции, Веня Оглодов сдерживался от эксцессов и неадекватных реакций. Хотя и оставалось в нем горящее желание нанесения ударов (да и получения их, что говорить), но видно зарок его, данный недалеко от Старого города Иерусалима был очень сильным и значительным, непоколебимым для грошовых страстей.

 

И все равно, вспоминая потом об этом случае, Веня почему-то много лет улыбался, думая об уроне Ахмада и ущербе для себя, приходя к верному выводу, что в этом параграфе между ними зафиксирована ничья.

 

Способность его смеяться в самых несмешных ситуациях и видеть все иначе, чем другие, была уникальной. В детдоме ему говорила учительница истории, похожая на революционерку рослая, женщина, с прямой спиной, шалью и пронзительными, синими глазами, что «ты должен Веня много учиться, твой взгляд на жизнь очень своеобычен, оригинален, и очень жаль, если ты не….». Она не договаривала фразу до конца, а только глядела на Оглодова, как на больного, кудрявого щенка. А он и был, конечно, щенок-щенком, кем же еще он был тогда?

 

Впрочем, эта женщина не угадала его жизни, потому что не была кассандрой, а была только учительницей истории в советской, провинциальной школе, со всеми плюсами своей профессии и огромными минусами, если вы понимаете, о чем я говорю?

 

Берга Веня не любил, интуитивно чуя в нем человека другой судьбы, человека, могущего задеть его любимого, беззащитного брата Алика, человека не коллективного, никогда и ни с кем не делящегося своими планами. Однажды на тренировке Боря случайно попал Оглодову по голове прямым правым и тот, что называется, немедленно сел на пол, качнувшись навстречу потрясенному Бергу. Такие вещи не прощаются людьми типа Оглодова никогда.

 

К тому же, часть из наблюдений Оглодова была верна по поводу Берга, но только часть.

 

Вене казалось, судя по отдельным замечаниям Берга, по его проникающему желудево-карему осязаемому взгляду, что он подозревает Оглодова и его брата в недостаточной принадлежности к евреям и к их стране, замечает в них детдомовское лукавство.

 

- Ты как относишься к России? – спросил Берг однажды на сборах Оглодова неожиданный вопрос. Они полулежали в креслах на лужайке в тени необычайно высоких дерев с редкой кроной, отдыхая после первой в тот день тренировки и утренней пятикилометровой пробежки сквозь влажный и холодный воздух. Один из ребят по дороге в душ сказал, что воздух в рощах вкусный как свежий черный хлеб с маслом.

 

На обочинах этих рощ, под деревьями, еще с ночи стояли, одетые в тесные шортики и майки, разного возраста труженицы страсти и в наблюдении за их разнообразными достоинствами Оглодов и Берг проводили послеобеденные часы, отведенные для сна и отдыха в сборной команде. «Мы так отдыхаем, отец», - сказал Оглодов пожилому любознательному массажисту, который входил в их комнату без стука. «Я вас понимаю очень», - говорил массажист рассеянно, заглядывая через его плечо с балкона на девок. Те совершали ленивые, валкие переходы из одной тени в другую. Охрана физинститута, где была расположена спортивная база боксерской команды, днем ни на что не реагировала. «Эй, массаж хочешь?» - вдруг крикнул массажист ближайшей барышне, показывая свои руки, похожие на голые, гладкие коряги. «Я тебе сама массаж заделаю, давай, за полцены», - отозвалась та и ушла за угол, не дожидаясь ответа. В послеобеденное время в Средиземноморье отдыхают даже падшие женщины, не говоря о спортсменах, солдатах, врагах и другом народе. Массажист был очень похож на кого-то, но Берг никак  не мог вспомнить на кого.

 

- Да никак, люблю, наверное, - отозвался Оглодов. Их никто не слышал. Массажист не всегда присутствовал при них и их  странных разговорах.

 

- А она к тебе как относится, а? – спросил Берг.

 

- Не думал об этом, - сказал Веня, - но если честно, то, как кажется мне теперь, не слишком чтобы очень. А ты, почему спрашиваешь?

 

-  Потому что мне все равно, как относятся ко мне. Я тут подумал, что мы ничего не понимаем в жизни, живем как на сцене, на ощупь, как щенки кудрявые, скачем, прыгаем…

 

- Ну и что, так хорошо. Что тебе Борис, Россия? Где она, Россия? Сколько тысяч километров до нее? Да ей и незаметна твоя жизнь, а не то, что интересна, - Веня нервничал, беседуя с Бергом.

 

- Ты конечно прав во всем, Боря, но уж очень безоговорочен, я-то размазываю все, никаких принципов, а ты вон, со своим мнением, просто Чаадаев, ей Богу, - сказал Веня.

 

Беседа их стихала, не находя подкрепления фактами, да и интересом тоже. Ну что там, Россия, на этом солнце, при пологих белоснежных дюнах и синем море с бредущими к нему патрульными солдатами в черных от влаги гимнастерках с расстегнутыми рукавами и руками, отдыхающими на автоматных стволах и прикладах. Опять появлялся в их компании массажист, который выучился снова говорить по-русски в этой команде. Они-то считали его тогда стариком, а ему было лет 45-ть, максимум 47-мь. Он был состоятельным человеком, где-то на севере под Афулой у него было хозяйство, птицеферма и прочее, а массажем спортсменов он занимался для души, если так можно сказать. Лет 40 он не говорил по-русски, а теперь вот вспомнил и болтал много, сообщая про свою жизнь посмеивающимся над его акцентом ребятам.

 

Вот его размеренный рассказ, человека по имени Пинхас Корек:

 

- Мы приехали сюда осенью 39-го, мне было три года, понимаешь? Как мои мама, папа ушли тогда от немца, со мной на руках, я не знаю. Мы были из-под Львова, добрались до Греции, у отца были деньги, еще что-то ценное, переехали на Кипр, отец купил сертификат на въезд в Палестину у какого-то белесого английского капитана, курившего пайп, знаешь, что такое пайп, а, Берг?

 

Была такая зима с дождем и ветром. Мы переехали на греческом, скрипучем от возраста пароме в Палестину, в город Хайфа, отец нашел земляка в деревне под Афулой, тот помог, и мы поселились там. Отец все построил сам, сарай для жилья, туалет снаружи, птичник. Я сидел во дворе и помню, что играл с деревянной машиной, которую сделал мне папа, у него были очень хорошие руки. Я ее недавно нашел на чердаке ту машинку, она едет и поворачивает, прочная, красная, красивая. Понимаешь, Берг?

 

Потом отец купил 485 цыплят, два мешка корма для них, привез все это, и у него кончились деньги. Я помню, как он это сказал маме за ужином. Мама стала ухаживать за цыплятами, я ходил за ней, держась за подол платья, птицы шумели, мама смеялась, я был счастлив. Мама потом говорила, что они купили