Марк Зайчик

ВОТ ОН ЖИЛ, ВОТ И ВСЁ

 

Кронген был поджар, закален, прожжен прошлыми годами и потому пока справлялся с душевной болью...

Как только Гелий Абрамович приехал с утра в эту небольшую страну жить, на так называемое, ПМЖ (постоянное место жительства), как выражался в последние годы он сам и его знакомые с похожей жизнью, то его с семьей послали из аэропорта по розовой разнарядке с нарядной надписью в Яффо - такой странный, чуть судорожный город, как бы исходящий через пустыри и пляжи из южного Тель-Авива в себя. Семья Гелия Абрамовича состояла из его жены Сары, двоюродной незамужней племянницы Симы, женщины с сильными, близорукими глазами и кошки Маши, которая появилась у них в питерском доме сама по себе и стала жить в гостиной на диване в принципе не спросясь. Сима подложила ей бордовый стершийся коврик и Маша лелеяла себя по вечерам пока племянница перепечатывала повести и романы дяди в ритме так сказать, старых романсов и иногда чарльстонов. Также примерно они жили и в Яффо, хотя изменения и произошли. Целых два изменения. Сима и Маша отбились от хозяйских рук и Гелий Абрамович глядел на них с изумлением. "Не может быть", - было казалось написано во взгляде немолодого, но еще крепкого и очень опытного писателя. Проходившая вблизи на другом языке жизнь казалась ему посторонней, далекой от привычек. Отношение к этой жизни Гелия нельзя было назвать неприязненным, но бесспорно это отношение можно было определить как настороженно-любопытное.

- Я человек другого темперамента, моя речь пульсирует во мне смягченней, чем у них, - сказал он как-то утром Симе, передавая ей по солнышку пачечку (20) исписанных вечером листков на перепечатку. Она взглянула на него как обычно - обжигающе.

Сын Гелия и Сары остался жить в Петербурге, принадлежа к врачебному сословию - ему ничего не было нужно, вульгарно говоря, кроме операционной и усыпленного больного, а родители, устав от этажей, чумовой шпаны во дворе и возрастающего одиночества, с надеждой на обновление и спокойствие, собрались и в одночасье уехали в Израиль, благо современное русское политическое время позволяло им оставить за собой гражданство России и квартиру на Кирочной. Сара ходила по яффской улице несмотря на боли во все еще гибкой пояснице с прямой полноватой спиной, по теневой стороне, везя за собой из магазина хозяйственную сумку на колесиках с овощами и фруктами, которыми они только и спасались здесь. Гелий зорко смотрел за нею в окно и спускался навстречу помочь. Он был морщинист, как бы сердит, пыхтел и старался не раздражаться, хотя в последнее время был "склонен к нервным вспышкам", как он сам говорил, из-за того, что бросил курить. Произошло это так. Покашляв два дня за рабочим столом со стопкой бумаги и тремя ручками, "вставками", как их называла Сара, они с утра на третье утро пошли в поликлинику. У Гелия, как он говорил, "остывала повесть", но Сара настояла, а Сима настойчиво кивала, готовя яичницу на завтрак и Гелий сдался. "Черт с вами", - сказал он и натянул любимую куртку, подаренную ему летчиком-испытателем в благодарность за писательскую дружбу. Авиаторскаий покрой и особая кожа куртки взбадривали организм Гелия, по его мнению, внушали оптимизм и, вообще, присущий ему с детства. В поликлинике, отсидев в очереди минут 20 он оставив Сару ждать, вошел в кабинет. Молодой, так называемый, "русский" врач, с хорошими нервами, уроженец Йошкар-Олы, послушал его легкие, посмотрел ему в зеленые рысьи глаза вечного члена СП и сказал не запинаясь:

- Надо бросить курить, Гелий Абрамович, а?

- Когда? - спросил Гелий волнуясь. Рубашка его как-то застряла на его лопатках и не опускалась вниз. Врач простер белую с надутыми жилами руку и помог вискозе распрямиться. Впрочем, это была не вискоза.

- Сейчас, пожалуйста, - сказал врач. Гелий побурчал, пошептал, потом аккуратно взял нарядную пачку "марлборо" несколько ядовито покрашенную в ало-белый цвет из своего нагрудного кармана, положил на докторский стол, поверх - спички и вышел вон. В коридоре он сказал Саре, ждавшей его у радужного от чистоты окна, и легко поднявшейся ему навстречу как девочка: "47 лет как коту под хвост". "Что такое? Что случилось?" - сказала она. "Курить запрещено категорически", - сказал Гелий. Она глубоко вздохнула и пошла за ним как за ведомым, что и было именно так по жизни - он ее вел за собой уже много лет являясь первым номером абсолютно во всех моментах их жизни.

Он всегда был исключительно волевым человеком, что очень помогало ему писать свои иногда неплохие советские книги, которые взахлеб читались гражданами огромной страны. И не только надо сказать этой страны, а и многих других стран тоже. Его легко и увлекательно было переводить, счастливая удача таланта. Он всегда писал от руки, не признавая никаких машинописных новшеств, в разговорах с коллегами говоря об особой "чисто физиологической связи между рукой, пером и бумагой", с трудом выдавал выстраданное. Стоит конечно заметить, что все три, находившиеся в физиологической связи субъекта, были все-таки одного пола, но никто никогда Гелию об этом не сказал и может быть и хорошо, потому что "какая связь-то?"

Гелию всегда нравилась власть. Хорошо что есть такая сила перед которой не грех и согнуться, не грех испугаться, не грех и вмастить, не грех с нею дружить. И хорошо что все так, как есть.

Он согласился в отдельных взглядах с вдовым соседом, типичным профессором-евреем со стоячими эйнштейновскими кудрями, который сошел с катушек после смерти жены. Профессор этот в прошлом, совсем мальчиком, побывал на советской каторге несколько лет, после реабилитации отработал свои грехи перед кающейся родиной, даже получил премию. Но когда появилась первая возможность то профессор, тут же свалил, по его словам "за бугор", счастливо смеясь.

"Я их уважаемый, наебс, сподобился", - говорил он Гелию гордо.

"Кого их?" - спрашивал Гелий, не обожавший подобные разговоры.

"Коммунистов, етить их метить. Я коммуняг ненавижу, но к вам это не относится, уважаемый Гелий Абрамыч", - говаривал старик, уходя в кухоньку за заваркой, которая надо отметить была у него исключительной. Гелий обижался ужасно на слова безумца, но молчал, так как профессор был не прост, мог стать настоящим героем повести. Как раз у Гелия была сейчас в работе повесть в которой профессору могло бы найтись более чем достойное место. Сима отбила сегодня очередные 20 страниц, итого получалось 111. "Нет, честное слово, неплохо, есть еще порох, не отсырел еще он у меня у жаркого моря", - думал Гелий, как говорили раньше, с чувством глубокого удовлетворения.

Повесть эта, с которой Гелий связывал определенные и осознанные надежды, была им названа "Снежинка счастья". Название не окончательное, но неплохое. Как на его взгляд был неплох и основной мускулистый сплот текста, но тут требовалось отстранение для получения настоящего впечатления.

- Пусть ка именно вот этот Георгий Самуилович выйдет к ожидающим родственникам и эдак устало-торжественно скажет им "Будет жить ваш Гришка, что ему сделается?" - и махнет рукой, что "мол, ерунда все это, ребята".

И пойдет по больничному коридору, несколько косолапя в мягких полуботинках 39-го размера, в ординаторскую отдохнуть. А?! - думал Гелий, глядя на какую-то кривую, слабую спину профессора.

- Нет, конечно, пусть он будет не таким вот кривым полубезумцем, нет. Это будет гордый сильный свободный уроженец страны, красавец, человек сильных страстей, могучего интеллекта, выдающийся мастер своего дела.

Гелий вообще-то был по природе своей романтиком, но много лет скрывал эту черту по своим мужским соображениям, связанным в основном с его отношениями с Сарой. Но в его мыслях относительно романтизма присутствовал и постоянный наблюдающий за ним взгляд Симы. "Обжигающий", - как сказал сам Гелий коллегам, подвыпив на заключительном вечере Северо-Западной писательской конференции молодых авторов. Гелий, грешным делом, очень любил, надев лучший костюм, сходить на конференцию молодых, и сказать в актовом зале несколько важных слов, ребятам. Выстраданных и серьезных пожеланий к творчеству, по мнению Гелия, без которых тем было не в дугу развивать свои дарования.

Профессор несколько раз предлагал Гелию за чаем сыграть в шахматы, но тот этого дела не любил, предпочитая разговоры об искусстве, о его советских проявлениях.

Потрещав лаковой тяжелой коробкой профессор откладывал ее в сторону, вздыхал и говорил Гелию:

- Очень жаль, конечно, коллега, очень жаль. Так что вам ответил Борщаговский? Кстати, кто он вообще, такой?

- Стыдно, Георгий, стыдно. Конечно же вы знаете его имя. Это тот кого незаслуженно топтали после войны за космополитизм, измучили достойного человека, - отвечал Гелий.

- После какой войны? С финами? - интересовался профессор морща лоб быстрым движением бровей. Георгий Самуилович думал о другом. Он никогда и ни над кем не издевался. Он выглядел много моложе своих 64-х лет. У него были и другие достоинства, но это были основные в недллинном списке.

- Ну какими финами, помилуйте, Георгий. После Отечественной войны с Гитлером. Берия придумал борьбу с космополитами, помните? - объяснял Гелий.

- Не знаю я Борщаговского, я тогда в Тайшете был, про космополитов слышал, про Берию знал, хотя у вас с ним какое-то временное смещение по моему, а вот про Борщаговского извините, нет, не слышал, - терпеливо объяснил профессор. Он конечно был чудак этот Георгий Самуилович, но не настырный. Не было в нем этой научной въедливости - он не хотел быть всегда правым. Не хотел и все, плевать. "Знать надо обязателльно, но можно всегда знать неправильно, и ни на чем не настаивать, " - так его научили лет за 45 до этого дня в городе Яффо в Тайшете.

Гелий же Абрамович, который принимал по утрам коричневатые успокоительные таблетки по рецепту все того же "русского" врача из Йошкар-Олы, отхлебнул чайку и произнес в своем обычном стиле постоянного монолога:

- ... тогда он сказал мне - Вы эту вещь никогда здесь не напечатаете, Гелий. Это слишком хорошо и пронзительно.

- И что - он был прав, Борщаговский? - спросил профессор. Как-то он вдруг затревожился вроде бы.

- Нет. Повесть эту я напечатал, получил региональную премию, съездил с женой в Париж, Советская власть уже была на спаде тогда, и как выясняется нынче, к сожалению, - вздохнул Гелий.

- Эти люди всегда плохо видят, бедняги, - загадочно сказал профессор, - а о власти не горюйте, Гелий Абрамыч, думайте только о себе. Хотя ваша забота о них конечно очень мила и трогательна. Очень. Помимо этого я должен вам сказать, что мне очень нравится ваша племянница Сима Матвеевна, Гелий Абрамыч, очень, - он дунул снизу в свой сивый толстый ус, задрав его выше округлого носа. "Ему бы пошел ночной белый колпак, длинная рубаха до пят и полотняные колпачки на усах", - неожиданно подумал Гелий, похвалив себя за мысль, показавшуюся ему удачной. Сегодня выдался успешный день на найденные им новые сравнения и образы. Утром Гелий сначала заметил, что муниципальный уборщик смотрит на мусор цепко и жадно, по вороньи. "Да и сам похож на ворона, черный, злой и так далее". Потом были еще наблюдения, но послабее: "ракетный гул самолета", "лесная музыка из автомобиля" и тому подобное. И вот теперь этот ночной колпак и наусники профессора. Только бы добраться до дома, не забыть ничего и записать", - Гелий заторопился, допил чай, утерся клетчатым патком, и сделав несколько сопровождающих движений поднялся опершись набрякшими руками о стол, нескладный, прямоплечий пожилой дядя в местной, с нарисованным прямыми линиями красным пацаном, панамке под названием "для дураков". Профессор его не удерживал, глядя индеферентно. Вообще у него с приличиями был очевидный провал, у профессора. Но кому было какое дело до приличий одинокого старика?

После ухода Гелия профессор разложил пасьянс, все сошлось и вышло хорошо. Потом профессор карты убрал, устроился в кресле и начал читать московскую книжку со списками офицеров ГПУ-НКВД-КГБ за все годы. Ну что скажите, может быть интересного в этом чтении? Что, так сказать, в имени тебе чужом, Георгий Самуилыч? Но вот читал, медленно, удивляясь, поднимая брови, возвращаясь назад и иногда произнося довольным голосом: "А вот мы кто" или "Хорошо, товарищ" или "Интелллигент" или просто "Сука". Длилось это долго. Он дважды делал себе чай и только вроде бы дымок и дух этого чудесного напитка влияли на профессора успокоительно.

Хотя бы на время.

Часа через два Георгий Самуилыч от чтения оторвался. Он взглянул на себя в зеркало в умывальне и себе не понравился - "бырр, усатое, мерзко, ненавижу", - пробурчал он на свой вид, и правда не шибко красивый. Желтой щеткой, не глядя, он пригладил волосы, сменил рубашку на "рубашечку", судя по его торопливому бурчанию. Потом профессор сделал себе бутерброд, один из многих им любимых - ломоть черного хлеба смазанный майонезом, кус вареной колбасы, стручок зеленого лука, порезанный помидор без прочнейшей непроницаемой кожуры с желто-зеленой сердцевиной, несколько сухих зерен кайенского перца... Взглянув на него искоса профессор со словами "помидоры хо-хо в марте, невероятно" быстро, бесследно съел его. "Теперь гулять,- произнес он.

Высунув кисть руки за занавеску в открытое окно Георгий Самуилыч убедился, что на улице очень жарко. "А я и не знал", - сказал он. Еще не кончилась зима. Ветер на яффских улицах ослабел и потеплел, хотя по-прежнему душераздирающе взвывал во дворах и подворотнях по утрам и вечерам.

Профессор прекрасно гулял. Его путешествие, проход, можно было назвать авторитетным. Поджарое тело слушалось его во все, так сказать, стороны, некрасивый подвижный профиль прокладывал ему путь, не ведая усталости, уверенно и легко, как и подобает тому быть. Проезжавший мимо розовый автобус кооператива "Дан", снизив скорость на повороте, скрылся из взгляда профессора, оставив после себя неподвижную картину - гнущиеся от ветра деревья у фасада блочного дома, советскуя бабку в ситцевом сарафане с коляской, ее усталую дочь, вернувшуяся с пошивочной работы в соседнем городе и улыбающуюся сыну, и остановившуюся из любопытства дворнягу на которую алчно глядел муниципальный ловец собак из окна своего потрепанного французского тендера с глухой, крашенной серой судовой краской, клеткой в кузове для добычи.

На следующем углу в лавке с открытой дверью и окном, обрамленным надутыми цветными игрушками, произведенными в арабских городах на территориях, щекастый налитой хозяин делал бутерброды на продажу щедрой, ловчайшкй рукой. Человек этот взрезал половину только что испеченного здесь же узкого французского батона маленьким панировочным ножичком, острейшим. Затем он смазывал одну белоснежную поверхность майонезом, другую - горчицей, укладывал лепестки соленого огурца, нарезанного вдоль, помидорчики, лучок, петрушку, крутое яичко, а поверху, щедро, ломти копченой индюшачьей грудинки под названием "барбекью", которую обожал Георгий на завтрак под чаек. Затем разрезанные края батона соединяются усилием стальных пальцев, бутерброд оборачивается специальной бумагой, особым не прилипающим ни к чему нейлоном и нате вам, господа, послеобеденное многокалорийное удоволльствие за умеренную цену эквивалентную полутора доллорам - цена билета на автобусе того же кооператива "Дан" в любую городскую сторону, плюс еще сдача. Судя по инградиентам приготовленного бутерброда хозяин лавки был европейского происхождения, что было правдой, хотя и мало чего значащей. Вы спросите почему лавочник был вычислен именно таковым? А потому что сефард, взрослый сефард, господа, майонезом не то что пользоваться, но и держать майонез, так сказать, в темном углу не будет - майонез сефардам непривычен и даже противен. Что тоже не важно.

А важно нам только то, что Георгий Самуилович понаблюдал за действиями лавочника с интересом и восхищением, которые его прогулку и без того содержательную, украсили и очень оживили.

Три подростка со школьными рюкзачками за спиной, вяловатые от полученных знаний, приобрели по сендвичу у лавочника и прикупив колы, принялись тут же на каменном заборчике пополнять свои силы, подпитывать мышцы и физиологию, расстрачиваемую ими по молодости Бог весть на что. Но какое наше дело?

Один из парней, самый сутулый, самый развязный, самый пластичный, с узкими плечами, с улучшившимся после еды настроением, вдруг заплясал чечетку, под неведомую старику музыку, в черных кедах по асфальту и профессор подумав про него "вот какой" справедливо решил, что пора домой. Солнце на море катилось по горизонту вниз, что означало что день кончился.

Часов у Георгия Самуилыча не было по определению, ни наручных ни стенных. Он, так сказать, жил по наитию.

Несколько раз он пытался писать воспоминания, про то как его освободили из лагеря в конце февраля 1954 года и как он пытался уехать в сторону Питера, где он думал, что его ждали, с вокзала города Красноярск, путь до которого тоже был достоин отдельного рассказа. Но передать написанными словами то ощущение счастья, надежды, ужаса перед блатняками, властвовавшими и здесь на свободе, ему не удавалось и он отставлял это дело. Рассказать же про это, скажем, тому же Гелию Абрамовичу, казалось ему кощунством.

- Так все и уйдет, не может быть, - думал профессор, вспоминая вход на тот самый вокзал, тела на боках в ватниках и гул сотен взбудораженных людей. Вспомнил как к нему подошел парень со стальными зубами и вкрадчиво сказал: "Мужик, зачем тебе чемодан, отдай". И он отдал свой фанерный чемодан со всем что там в нем было этому парню и тот медленно косолапя скрылся в темном углу. Отчаяние и ужас играли марши в душе Георгия. Плакать Георгий Самуилыч разучился в Тайшете, точнее не разучился, а перестал уметь. Через два страшных часа он столкнулся вблизи касс со старым вором по имени Виток, с которым однажды в 49 году лежал рядом вместе в тюремной больнице.

Виток сразу узнал его, почему-то остановился перед ним, глянул как коршун, но мельком, сказал хрипловато: "Домой очень хочешь, а не можешь, Горыныч, ладно, я не помню ничего, Жжен тебе поможет, помоги Жжен товарищу ученому уехать домой. Был человеком". Виток ушел, а блатной парень со странной кличкой Жжен, с неподвижным смышленым лицом обезьяны в тот же вечер посадил Георгия на поезд, следовавший в Ленинград. В 49-м Георгий украл для соседа две ампулы морфия у дежурного врача, но трудно сказать что именно этот момент сыграл роль в поступке Витока.

- Если бы можно было все это написать, если бы было возможно, - думал Георгий Самуилыч почти в отчаянии. "Гелий ведь напишет, что сердце старого вора по кличке Виток оттаяло и наполнилось благодарностью за прошлое при виде моего несчастного замызганного лица. А у Витока просто было тогда хорошее настроение, выпил, бабу поимел, да мало ли что. Или еще, добавит Гелий от себя, не дай Бог, что Виток встал на путь исправления и решил помогать бедным людям", - и Георгий справедлливо откладывал дивное время написания воспоминаний на потом.

Он запомнил, что во время их первого разговора Гелий сказал о писателе Набокове небрежно "штукарь". Он вообще очень многое помнил. Помнил стихотворение, которое очень подходило для ритма и содержания его жизни.

Не говори никому, Все что ты видел забудь - Птицу, старуху, тюрьму Или еще что нибудь.

Или охватит тебя, Только уста разомкнешь, При наступлении дня Мелкая хвойная дрожь.

Вспомнишь на даче осу, Детский чернильный пенал Или чернику в лесу, Что никогда не сбирал.

Но это все же, так. Как говорили они когда-то с другом в лаборатории, разливая по первой после рабочего дня: "Нет, не спрятаться мне от великой муры..."

Дома ему нравилось. Дома у Георгия царила некая вычурность перенесенная покойной женою из российской квартиры. Вычурность, на ее взгляд, создавала ощущение значительности и незыблемого уюта. Наверное это было правдой.

Он садился напротив невключенного телевизора с чуть запыленным стеклом сложной структуры и с расстояния метра в два смотрел между двух кактусов через балконное окно с отдернутым занавесом на улицу, на небо над ней, на полеты птиц вдали, где-то в районе порта, ставшего почти достопримечательностью. Там еще за железными дверьми, находилось помещение, так называемого, "русского" театра и по утрам на щербатом причале ловкие рыбаки-смугляки торговали ночным еле шевелящимся уловом в ящиках из красного пластика.

... покойная жена Георгия все время трудилась над занавесями, не из-за любви к ним, а для успокоения нервов, но все равно получалось у нее хорошо. Она ходила с Георгием в магазин тканей в пяти автобусных остановках от их дома и эти длительные покупки доставляли им большое удовольствие. Жена выбирала материал и хозяин показывал пальцами приказчику "вот это". Тот сгибаясь брал на плечо огромнкю штуку материи и укладывал на прилавок.

- Сколько? - спрашивал хозяин.

Жена Георгия показывала на пальцах, что три с половиной метра.

- Да? - спрашивал хозяин. Она кивала, что "да, три". Приказчик раскручивал штуку, замеряя ее деревянным метром и при отрезании толстыми ножницами, набавляя к законно купленному куску сантиметров 15 материи жене Георгия, чтоб, как говорится, было.

Они всегда платили наличными, не признавая никаких там кредитных карт или чеков, "только хрустами", как выражался Георгий Самуилыч не без лихости, впрочем малопонятной хозяину магазину.

Вечером он крепко выпил, не в меру своих сил и заснул одетым в кресле перед невыключенным телевизором. Утром ему было плохо, но он почти привычно преодолел недуг. Его слегка тошнило, но после горячего чая и ломтя лимона все прошло.

Потом пришел Гелий, выполнивший ежедневную задачу - 20 мелко исписанных от руки листов прекрасной английской бумаги, которую Сима закупала пачками у "русского" оптовика с золотой цепью на шее и фразой "платим до, получаем после".

- Я попросил разрешение на оружие, - сказал Гелий значительно.

- Да ну, - удивился профессор, - что так?

- Время неспокойное, враг гуляет вокруг, все заказывают, покупают, деньги так и летят, вон Малицкий со второго этажа получил "берету" со скидкой, а я офицер запаса, войну прошел и не охвачен, мне сам Бог велел, - рассказал Гелий вдыхая чай с сухариками, которые чудесно сушил хозяин из черного хлеба, под названием "белорусский", выпекавшегося инициативным репатриантом, теоретиком музыки по профессии.

- Да ради Бога, а я и не знал про ваше прошлое, про офицера, войну, - профессор несколько пережимал, хотя и казался естественным.

- Как же! С лейкой, так сказать, и блокнотом, насмотрелся, настрадал, - Гелий был все-таки как-то малозначителен что ли, вроде бы не дотягивал до профессора на первый взгляд, немного был потерянным. Даже в красоте и солидности уступал на первый взгляд.

- А я вот никогда оружия не держвл в руках, дадите погладить ствол, Гелий Абрамыч? - спросил профессор.

- Посмотрим, посмотрим, хочу парабеллум взять, - сказал Гелий.

- Справедливое решение. Немецкое оружие совершенно, так кажется говорили в наше время, Гелий Абрамыч, а?

- Где оно наше время, дорогой, где? - вопрошал Гелий, вздыхая горестно и неутешно, хотя и легко, - но, конечно, оно совершенно. Если бы вы, уважаемый, увидели этот пистолет, это совершенство и тяжесть конструктивной красоты, эту мощь матовой простоты, вы бы сами немедля его купили?

Профессор кивнул, поглядел на Гелия с любопытством. Он отлично знал где находится его время, но сказать об этом постеснялся.

- Я очень много заблуждаюсь, конечно, но все же, насколько вы, Гелий - злодей? Ну, я имею в виду душу и возможности? - спросил Георгий Свмуилыч, топорща усы и как бы что то жуя.

- Я понятия не имею, есть конечно, не без этого, но ведь не настолько же, - сказал Гелий. Он был беспечен и возбужден будущей покупкой. Непроизвольно он поглаживал свободной рукой как бы пистолетную плоть, произнося про себя сладостное слово "тяжеленький".

- Конечно, конечно. А я знаете ли с юности ловлю себя на реальной способности на любой поступок, абсолютно любой. Мое падение может быть безграничным, - сказал Георгий. Он носил здесь только темные одежды и лаже сандалеты приобрел черного цвета, что было довольно сложно.

- Что, действительно, все что угодно? - спросил Гелий, приглядываясь к соседу. "Вот те и ракурс", - подумал он, но в принципе его ничто, кроме себя, как и любого писателя, не интересовало.

- Да, абсолютно все, - сказал Георгий убежденно, - и немедленно. Никаких тормозов.

- Убийство?

- Конечно, с удовольствием. Вилами, из пистолета, ножом, почти неважно как. Правда, наверное, не любого.

- Вы выпили, Георгий Самуилыч? - осторожно спросил Гелий.

- Да, конечно. Вчера. Все что я сказал, не связано с выпивкой, - сказал Георгий, - еще чаю?

- С удовольствием, - сказал Гелий. О своем будущем пистолете он не думал больше и совершенно напрасно.

Так ни до чего онн не досидели и Гелий ушел домой, думая, что знание им людей несмотря на выслугу, так сказать, лет, не безукоризненно.

Георгий все время собирался продать драгоценности, оставшиеся после жены, но все как-то не доходили до этого руки. То телевизор, то Гелий, то прогулка, то необязательная беседа с Симой, которая так сверкала глазами на чудака, так сверкала, что даже развернутая "русская" газета на столе у профессора сворачивалась в желтоватый рулон от перегрева.

А то вот пистолет Гелия, его по немецки строгая мощь, которая тревожила воображение старика.

Но два сияющих золотом кольца, чудные серьги на цепочке и тяжеленный кулон, которому было лет 250, лежали в оббитой атласом шкатулке и мешали Георгию Самуилычу передвигаться, дышать, жить.

Говорить он об этом ни с кем не мог.

Все в той же сердитой "русской" газете, которую Гелий называл "боевым эмигрантским органом" Георгий Самуилыч разыскал объявление и списал номер телефона. "Скупаю золото и драгоценности по интересным ценам. 24 часа в сутки. Алекс," - было написано в объявлении.

- Ну давай, Алекс, давай, - сказал Георгий, набирая номер мобильного телефона. "Ало" - сказал насыщенный голос. "Здравствуйте, вы Алекс?" - спросил профессор. "Да, я именно таков," - сказал Алекс. "Мне нужно продать драгоценности, срочно", - быстро сказал профессор. "Получите хорошие деньги", - сказал Алекс, он был на удивление доверчив. "Увидимся через час во дворе", - сказал профессор и назвал улицу и номер соседнего дома.

Гелий со всем своим семейством приехал в Яффо уже после смерти жены профессора и таким образом это событие прошло мимо них. Они застали лишь отголоски его, узкую спину Георгия, чамлинскую быструю поступь, частые остановки на прогулке, его округлый неровный профиль. Женщина-доброволец из "Организации помощи репатриантам имени Авигура" написала в отчете начальству, что "профессор Кронген силен, вынослив, заторможен, остроумен". Последнее слово было написано после улыбчивой паузы.

Дама продолжала ходить к нему, даже чаще чем прежде и в последнее время стала являться без звонка. В своих молитвах эта дама помимо других просьб, касающихся близких, просила Бога помочь Георгию Кронгену жить. К просьбе женщины прислушались.

Встретив Алекса, рыхлого человека в футболке с надписью "туз" прописью, с малопривлекательным, мелким лицом, не злодея и не ученика злодея, Георгий протянул ему шкатулку со словами: "Смотрите". Все это днем, во дворе большого жилого дома, на сквозном морском ветру, толщиной в положенный навзничь жилой дом. Алекс шкатулку открыл, взглянул и спросил:

- Четыре предмета?

- Пять, - сказал Георгий.

- Хорошо, пусть будет пять, - сказал Алекс, подумав.

- Ну? - спросил Георгий.

- Что? - спросил Алекс. Он выглядел ошарашенным.

- Берете? - спросил Георгий.

- Да. Пять тысяч шекелей, - сказал Алекс быстро.

- Что-то много, - сказал Георгий. Алекс удивился, но почти сразу же сказал, что "за четыре с половиной тоже можно". Пауза его была удивлена и торжественна.

- Четыре и все, - сказал Георгий. Стоило содержимое шкатулки раз в пятьдесят больше, как минимум. Алекс, который с подобным случаем сталкивался впервые в своей практике, был чуть напуган. Поглядывая на старика, он отсчитал деньги и передал их продавцу. Тот запихнул пачечку в карман рубашки.

- А это ваше добро, вообще? - спросил Алекс осторожно.

Георгий пожал плечами. "Не волнуйтесь, уважаемый", - сказал он и повернулся уйти.

- А вам деньги не нужны, вообще? Я и ссужаю тоже, под низкий процент, только своим, ниже банка, - сообщил Алекс старику в спину.

Георгий обернулся, взглянул на Алекса не по возрасту жестко, пожевал усы и сказал, как бы нехотя:

- Нет, не надо, есть у меня. Никаких трагедий, да!!!

И Алекс, пожав плечами, вышел вправо из его возбужденного взгляда, обиженно бурча "ну нет, так нет, была бы честь предложена, у нас все хорошо и так". Он сел в машину с беззвучным японским мотором, с почти невероятной скоростью оборотов, и укатил против ветра в настоящую жизнь с реальными процентами, разбрасывая желтые, но прочные эвкалиптовые листья по мостовой у кромки тротуара и сдержанно, сквозь зубы поругивая, так называемую, интеллигенцию, так называаемым, матом.

Если воспроизвести его бормотание вслух, то можно было услышать сплошное "дыр, дыр, дыр", что значило обидное оскорбление якобы неверной сексуальной принадлежности Георгия. А какая у него принадлежность у бедняги, у него просто одиночество, да и Сима тоже, как говорят, не дает, хотя сама и огонь, "ох".

Начинало уже темнеть, хотя день и ежедневно увеличивался на ощутимую цифру в минутах. Ветер подхватил субтильного Георгия, подкрутил его по часовой стрелке и втокнул в парадное, чисто вымытое, без запахов, почти стерильное общественное помещение с объявлением на русском языке, которое было скучно читать, что то вроде "Дорогие сограждане...".

Кто-то хорошо думал про себя в третьем лице, типа "Я с вами, за вас, господа, соблюдайте чистоту, или накажу, комитет". Ну, конечно, комитет, кто же еще может быть таким суровым, таким справедливым. Навстречу Георгию спускалась Сима Матвеевна, очи долу, юбка до полу, но налитые плечи выдают скрытое горение и страсть к любви. Проницательный Гелий Абрамович не приближался к ней справедливо, интуитивно чувствуя физиологический подвох и ловушку для незрелых чувств. Писатель держал племянницу строго, после 6 вечера не давал, как бы, есть и в отдельные, особо опасные периоды заставлял спать на досках. Она часто принимала холодный душ, на что Гелий, лауреат всех ступеней ГТО, смотрел одобрительно. Он, вообще, справедливо считал, что "вода - это хорошо". Вряд ли душ сильно ей помогал, но хотя бы отодвигал ситуацию от конфликтного разрешения. Там, в Комарово, Гелий любил по утрам, одетый в тренировочные штаны со штрипками и в застиранную ковбойку, окучивать грядки с зеленым нарядныи луком и разгибаясь, устало стряхивать тыльной стороной негибкого запястья, пот со лба. Здесь у него грядок не было и по утрам он ронял на пол, на восточногерманский пунцовый ковер содержимое коробка спичек и собирал их по одной, не сгибая ног в коленях.

- Здрасьте, Георгий Самуилыч, а у нас обновка, пистолет парабеллум, пульки как из платинового ожерелья, Гелий как завороженный смотрит, - сказала она соседу быстро.

Света в парадном, несмотря на стеклянные, широкие двери, мало. До выключателя на стене у лифта надо сделать два шага и они не делаются никак.

Георгий смотрит на Симу с откровенным удовольствием, которое найдено им в неизвестных закромах души, которые он считал давно опустошенными. Сима совершенно не смущается, она женщина теоретически боевая, практически еще хоть куда.

- Ну, что будем делать, Георгий Самуилыч? - спрашивает она вдруг.

- Поедемте завтра в Иерусалим, в Национальный музей, а Сима? - как-то не совсем ловко говорит он.

- А что там?

- Выставка знаменитой японки, дадаистки из Нью-Йорка, очереди большие, камни, - непонятно говорит Георгий.

- А я думала мы из пистолета на море пойдем стрелять, - говорит Сима как девочка.

- Как из пистолета? А Гелий, а разрешение? - сразу успокаивается профессор.

- А мы бы потихоньку, они сейчас спать ложатся, берегут здоровье для литературы-то, - объясняет Сима. Но Георгий немедленно снимает это предложение с обсуждения как неосуществимое и они решают ехать завтра в Иерусалим смотреть японку-дадаистку, ее изощренное западное творчество.

- Вы меня не потрогаете, а то я так одинока, Георгий Самуилыч, - пожаловалась писательская племянница Сима Матвеевна, женщина лет

44. - Охотно, - сказал профессор и шагнул к ней.

- Я все время одна, в моей жизни ничего не происходило, не то что в вашей, простите меня Георгий, - она всплакнула в его руках, наложенных на ее бока.

- Ничего, - сказал профессор.

В Иерусалим поехали рано. Гелий сказал им на прощание, что "хорошо, товарищи, отдохните там в столице, посмотрите, себя покажите, вам нечего стыдиться, берегите документы и деньги". Сима не смущалась слов дяди, но поторапливала взглядом Георгия, продолжавшего стоять в прихожей и слушать.

В междугороднем автобусе, с авиаинтерьером, заполненном на две трети сидячих мест, Сима прижалась к Георгию и шепнула еиу:

- Я люблю вас очень, Георгий.

И тот прямо тут же подумал, что ничего не бывает так просто и все это надо разрешать в том же ключе - любить безоглядно.

Дорога была не забита машинами, ход автобуса хищен и тих, Георгий наблюдал возделанные земли страны нарядно-зеленого цвета вдоль шоссе и поросшие лесом горы впереди.

- Там за горами на горах Иерусалим, - сказала Сима Матвеевна, - мы идем на подъем.

Прожив в стране больше года Георгий еще нигде не был, ничего не видел. "Невыездной", - отвечал он на предложения об участии в экскурсиях. Объявления о поездках длля желающих, под названием "Люби и знай свой край", постоянно висели в подъезле у зеркала. Георгий проходил мимо не глядя - вид в зеркале его раздражал, а объявления казались насмешкой. Ему хватало родного микрорайона, с соседями, с Гелием и Симой, с двумя магазинами, с клубом пенсионеров от движения "Юный страж", с газетой под названием "Наш путь", с радиостанцией, звучавшей по русски энергично, напевно и по хлебниковски свежо. Остальное восполняла фантазия, развитая им еще в Тайшете.

А выяснилось-то, что не так все просто. Аккуратная страна, казавшаяся несколько инородным вкраплением в этот многообразный стыло-могучий климат, оказалась и продолжительной и разнообразной. Летали прямокрылые птицы в огромных апельсиновых рощах над пестро-оранжевыми остатками урожая, рабочий в шлеме налаживал электропередачу на высоте ажурного столба, взлетал самолет, вдоль движения по обочине деловито шли два солдата. У одного на спине висела рация, а другой что-то быстро говорил в буро-зеленую трубку на витом шнуре...

В обе стороны шоссе гнали автомобили с характерными звуками скорости - шуршание, жжение, удары лобового стекла о встречный воздух, который уже согрелся, не потеряв свежести.

Сима Матвеевна протянула ему книжку в желтом, мягком переплете, "ее написал Финкель", - сказала она.

Георгий Самуилыч надел очки, раскрыл книгу, оказалась страница 10-я, и прочел:

- В период владычества турецкого султана Сулеймана Великолепного (1520 - 1566) Иерусалим был значительно благоустроен.

- Да, - сказал Георгий ей, - я потом почитаю, ладно, Сима?

Она сказала, что "ладно".

- Что вес-таки имелось в виду под городским благосутройством в 16-м веке, жаль не дочитал, - подумал Георгий Самуилыч.

- В шахматы, вы, Сима, играете? - спросил он прокашлявшись.

- Да, играю, только не с кем, Гелий не любитель, а почему вы спросили? - сказалла она вроде испуганно.

- Так, я люблю играть, мне тоже не с кем, - сказал он. Потом он представил ее голой, ступающей к нему по холодному полу, подумал что хороша, подумал что и как может быть с нею, и даже отвернулся к движущемуся за окном пейзажу от этих мыслей.

- Грех, а как хорошо, - удивился Георгий Самуилович нехитрому открытию. Мыслям о женщинах он посвящал много времени, несмотря на громоздкое отчаяние заполнявшее его ежедневно. Иногда он даже думал заказать по каталогу резиновую женщину, как было написано в рекламе "живее и теплее оригинала", но что-то неопределимое словами недопускало его до этого поступка.

Добрались до музея уже в разгаре дня, пересев при възде в город у Дворца наций на двойной автобус, объединенный черным рукавом. У музея сошли держась за холодные на первый взгляд поручни и друг за друга и перешли площадь с дымящимися от зноя машинами на стоянке, приобрели билеты со скидкой для репатриантов, предъявив паспорта, и взошли, после проверки на входе, на каменную аллею.

Перед ними двигалась вперед другая пара, судя по одежде и походке, американские супруги, средних лет. Служитель, заметал мусор в сторонке - ветки, редкие листья, цветные бумажки, окурки.

В главном плоском здании, венчавшем аллею, они прошли этнографическую ретроспективу, посвященную евреям из Йемена, уже как бы ими где-то виденную, но с чудным цветным фильмом про прелестных детей: читающие нараспев Книгу мальчики с закрученными пейсами, ладные с прекрасными лицами девочки, смотрящие в камеру без страха.

В проходе между залами стоял служитель - молодой, так называемый, "русский" парень, с волосами, подстрижеными по уже чужой моде. Приподнявшись он что-то сказал Симе на иврите, показывая сильным пальцем на ее сумку.

Сима приостановившись, возмущенно ответила ему, что "у меня нет мобильного телефона, вообще, и там-то", плавно показав рукой в сторону. Парень подумал и прикрыв какие-то желтые, неподвижные кошачьи глаза кивнул - идите. Кивнул еще раз - извините, мол, гражданка, не признал. Ухмылка его была обаятельной, опасной, кошачьей. Сима поежилась и сказала Георгию Самуилычу:

- Как таких в Национальный музей берут, бандит бандитом.

- А что, правильно, у такого не украдут, - сказал Самуилыч, - не переживайте, Сима Матвеевна.

- Понаехала, шпана лиговская, - не успокаивалась Сима. Она знала криминальные способности таких парней очень хорошо. Пофессор нежно сжимая, аккуратно вел ее под руку на выставку дадаистки, которую охраняли еще три парня, все "русские", все разные, внимательные, в стандартных рубахах и синих галстуках с эмблемой музея.

Сначала были аккуратно уложенные булыжники, как бы дорога в перспективе, приводящая к булыжной груде. Все в стеклянном колпаке с желтоватыми швами. Потом шли, выкрашенные "золотой" краской, туфли, сапожки и другие одиночные предметы обихода людей. Был некий белый лабиринт в стеклянном ящике. Одинокий телевизор в углу показывал движущиеся голые мужские ягодицы.

Сима Матвеевна осмотрела все экспонаты с интересом. Профессор проходил, подняв плечи. Были еще картины.

Сима надев очки внимательно прочитала вступительный текст к выставке дадаистки, написанный по английски. Рядом висел точно такой же текст на иврите. На иврите слов было написано меньше в силу более рационального строения этого языка.

- Сказать вам, что там написано, Георгий Самуилыч, я узнала много поучительного, - сказала Сима, но он увлек ее в глубину, так сказать, зала.

Возле одной из работ дадаистки профессор остановил свой шаг. Картина изображала, якобы, двухэтажный дом. "Это Сима все-таки невозможно, все это морализаторство", - сказал он. "А по моему очень мило", - сказала Сима. Георгий Самуилыч передернул плечами как бы от холода, сказанное было не по нему. "Она слишком большая эгоистка, хотя так и надо жить женщине", - сказал Георгий Самуилыч, глядя на Симу Матвеевну с мужской симпатией.

Дадаистка со своим изотерическим нью-йоркским творчеством оказалась второй помехой этому простому и понятному роману между одинокими соседями. Первой помехой, достаточно скрытой, неочерченной, акварельной, но помехой, был брат симиной мамы, писатель Гелий Абрамыч со своими непогашеными страстями и давними комплексами. Георгий, странный невыносимый заскорузлый хрычина, с академическими манерами, похожий лицом и телом на уродливую карикатуру из бойкого сталинского послевоенного еженедельника с невозможным жирным шрифтом, неожиданно стал счастливым соперником вместо того чтобы стать персонажем будущей повести. И это очень мешало Гелию, хотя и он был тоже совсем не молод, и казалось бы чужд всего этого, да и к тому же родной дядя. А вот подиж ты.

Когда они выбрались на улицу, прочь от современного искусства, несколько оглушенные от увиденного, день горел на площади перед музеем. Они спустились по шоссе вниз, мимо дороги налево к бензоколонке, и оказались возле перестраиваемого университетского стадиона. Стадион этот губили много лет пока не окончательно испортили во время юбилея Большого праздника. После этого все развалины убрали, распахали и аккуратно построили по новой, быстро и как бы ловко, без лишних движений. Теперь там уже накладывали тартан на беговую, шире обычной, восьмирядной, дорожку. Рядом со свежим травяным покровом поля бордово-матовое покрытие выглядело излишне совершенным, если только совершенство может быть излишним. Они обошли стадион вдоль ограды из металлической сетки толщиной в мизинец и зашли в университетский ботанический сад со всегда отпертой калиткой. Лишь крепколицый и морщинистый сторож на дорожном шлагбауме в университет поднял на них глаза от книги прогресссивного и когда-то талантливого рыжего писателя с иерусалимской окраины и посмотрел строго и неодобрительно. Он не признал в них людей недостойных доверия и смолчал, как бы кивнув в знак согласия, "мол, проходите, не балуйте, я здесь, я все вижу". И озабоченно поправил синий погон на голубой рубахе - такова в Иерусалиме форма, как говорят теперь в России, вневедомственной охраны, - подсознание играло немалую роль в его поступках.

У маленького пруда, заросшего ряской, заваленного огромными зелеными и желтоватыми листьями, Сима Матвеевна сказала ему:

- Что же будет, Георгий Самуилыч, с нами?

Над пышными кустами летали как крупные сине-черные острые мухи как бы птицы.

- Видите, Сима Матвеевна, колибри, - сказал он, - я люблю вас.

- Ой, а я и не знала, - сказала она. Со стороны можно было бы подумать, что она говорит это по поводу птиц-колибри. Они поцеловались, потом еще раз. Он крепко держал ее бедра своими цепкими руками опытного каторжника, а она вжималась в него, обвисая как нетрезвая, но знающая конечную и прекрасную цель происходящего, нерожавшая женщина без определенного возраста и профессии. Все это выглядело бы довольно банально, если бы не разгар пылающего рабочего дня и возраст целующихся людей. Но в Иерусалиме, как известно, все бывает.

Тело ее было сильное, горячее, что впрочем по такой погоде было не удивительно, так как от окрестной жары здесь изредка громко трещали невысокие местные сосны, густо росшие вдоль ограды и дорожек. Как бы стрельба шла в этом саду, из легкого армейского оружия, переведенного на одиночные выстрелы экономным в бою хозяином. Пахло перегретой хвоей, пели дикие голуби, только люби. Губы ее были вкуса земляники, так ему показалось, потому что он отвык от женских губ.

В пруду, в его коричнево-зеленой глубине, если вглядеться, можно было увидеть как плавали золотые толстоголовые рыбы, толкая лбами листья, почти не шевеля плавниками и не оставляя следа в воде. По виду их можно было принять за аляповатые механические игрушки с виденной утром в музее выставки узкоглазой дадаистки из Нью-Йорка, но, подумав, эту мысль все же следовало отбросить, признав оскорбительной для ботаников и биологов столичного университета.

На площадке, усыпанной белым мелким щебнем, Георгий взглянул у клумбы, обложенной белым кирпичем, вверх, и под вертикально висевшим солнцем увидел крыши университетских зданий, а напротив, на крутом холме с травой по склону, огромные дома трех правительственных домов, увитых по торцу густейшими побегами винограда. Город был просторен и обширен. Ничто и никак не могло обезобразить этот город, даже многоэтажные гостиницы справа и слева при въезде в него по главному шоссе. Достраивавшийся в это время автовокзальный комплекс не обнадеживал, хотя иерусалимский мягкий камень беловатого фасада казалось внятно произносил всем, что "шанс еще у вас есть, господа".

Зеркальная стена Дворца Наций отражала только блеклое из-за огромного света столичное небо без облаков - эта утомительная, в принципе, картина, приводила к обязательной, неуместной и даже бестактной мысли о бессмертии и красоте.

Некоторая расплывчивость зрачков делала Симу Матвеевну загадочной и непредсказуемой, как бы молодой, что конечно же, было неправдой. Эту обманчивую сласть любовного романа Георгий Самуилыч не ощущал уже очень давно и сейчас ему казалось, что он чудесным образом вернулся на 40 лет назад в поезд, который вез его после лагеря домой.

Они пошли обратно вверх по обочине наклонного шоссе, в душноватом, чистом воздухе нагретого леса и горячей плотной земли, являя собой странную для окружающих пару - самостоятельный пожилой узкоплечий дядя, но подвижный и нервный, и с ним такая женщина, с определенным и оптимистическим будущим, с как бы полуславянским влюбленным пригожим лицом директора, перевыполняющей производственный план диетической столовой.

На перекрестке они сели опять в автобус и доехали до автовокзала, не выпуская рук. Сима Матвеевна не то что стеснялась спутника, но чувствовала себя не так как всегда - это ее огорчало. Иногда она тихонько оглядывала его сбоку и сверху - этот вид ей нравился, аккуратный немолодой дядя, брюки в кинжальную стрелку, энергичные руки, крахмальная рубаха, сильная кожа на лице, совсем непохож на Гелия, ну, нисколько. Прислушиваясь к себе Сима с интересом слушала приток крови к груди, синий туман влюбленности перед глазами, хотя возможно это просто усталость и жара давали себя знать. Да и возраст, конечно, был против нее, что уж там скрывать.

Несмотря на толчею, на людей одетых по летнему светло и коротко, на женщину возле него с сильными голыми смуглыми ногами в открытых туфлях на каблуке, ничто не мешало их совместному ровно-спокойному счастью, ничто. В автобусе мощно, бесшумно работал сильный кондиционер, разгоняя неживой зябкий воздух. Даже Сима Матвеевна поеживалась от этих его неместных струй. В этом автобусе как бы отсутствовал человеческий гул, несмотря на большое число людей. Вообще, и это отмечал Георгий Самуилыч часто и с известным удивлением, южный семитский темперамент вспыхивал и демонстрировал свои недостатки довольно редко в отношениях людей здесь. В России скандалы бывали чаще и они всегда казались страшнее, что ли, обещали более страшный исход из ситуации.

Напряженно порывшись в кармане Георгий Самуилыч извлек мешочек сшитый по углам и швам сурово, бескомпромисно, прочно. Растянув тесемки он достал два ржаных сухарика и один протянул Саме Матвеевне. Солоноватый вкус сухого хлеба показался женщине восхитительным. Георгий Самуилыч тоже хрустел с удовольствием не думая ни о чем кроме как о счастье.

- Всегда носите с собою? - спроосила Сима Матвеевна его.

- Да конечно, всегда, - признался Георгий Самуилыч вполне естественно, - у меня еще и дома в духовке постоянный запас сухарей. Такая моя привычка уже много лет.

- Я догадывалась о ваших пристрастиях, дорогой мой, не расстраивайтесь, Георгий Самуилыч, - сказала Сима Матвеевна.

- А что мне расстраиваться, нечего мне расстраиваться, я живу почти в согласии, - ответил Георгий Самуилович.

- Почему почти, мой дорогой? - поинтересовалась Сима Матвеевна и прижалась к Георгию Самуиловичу животом и грудью почти бесстыдно. Георгий Самуилыч реагировал на женщину адекватно и весело, не рефлексуя. Никто на них не оглядывался, не шикал. Одна дама посмотрела возмущенно, но не сказала ничего, потеряв слова. Это событие вообще прошло возле пассажиров, почти незаметно.

Автобус притормозил на прямом спуске перед светофором и слияние их тел стало невыносимым для них.

Религиозный человек в огромной твердой шляпе, в подпоясанном лапсердаке, в белых чулках, под коленями подколоты брюки, одежда темная, демонстративно отвернулся от них, сплюнул, бормотнул что-то гневное - "это не дело мы тут с вами, Сима Матвеевна, затеяли", - сказал Георгий Самуилыч, - "не дело". Они стали идти к выходу мелкими шагами. Перед ними стоял жилистый парень с какой-то кругло-желтой лентой в пятнышках. Лента эта обвивалась вокруг его сильной шеи, дышала, двигалась. Сима Матвеевна вдруг поняла, что это змея, толстая метровая гадина, которых она боялась больше всего, больше Советской власти даже больше ее пенитенциарной системы. Она судорожно закричала. Георгий Самуилыч вздрогнул и инстинктивно с удовольствием обхватил ее покрепче, вжался в нее. Парень поцеловал змею, которая была подростковой по возрасту, в голову возле возмущенного желто-зеленого глаза, и начал протискиваться к центральным дверям автобуса. Все от него шарахались, шипели, но вслух не говорили от омерзения и страха. Один только мужчина в очках и шляпе, по виду интеллигент национального толка, как бы из расы бухгалтеров-преподавателей, неожиданно сказал: "Ты что же, гадов возишь в транспорте, таких мерзких?". "Да сам ты мерзкий, тлен", - сказал ему парень быстро. Он приостановился, начал поворачиваться к шляпе и к ее очкам, но автобус затормозил на повороте к Футбольному парку под парламентом, и змеелюба отнесло в другую сторону. Тот в шляпе с очками посмотрел на любителя змей иронично. На остановке парень со змеей сошел и застыв у транспортного средства начал неотрывно смотреть на того в шляпе и очках, змея на него не смотрела вовсе, хрипло шипела, захдебываясь от ненависти. "Очкастая" шляпа откровенно веселился от происходящего и махал на змеелюба свободной от портфеля рукой, "иди мол от греха, по хорошему".

Так они стояли друг против друга, Георгий Самуилыч с интересом ждал развития события чудесно покоясь на Симе Самуиловне - никогда ему в последние месяцы не было так хорошо. Никогда.

Автобус тронулся. Парень со змеей ушел, нежно гладя ее по шее. Видно было что он любит ее. Дома, в квартире на первом этаже у игровой статуи Чудища в парке для детей, где когда-то террорист-араб на автобусной остановке зарезал обоюдоострым ножом четырех теток и не моргнул, он мягко говорил матери: "Должен ведь их кто-то любить, смотри у них ни рук, ни ног, бедные, все их боятся, живот мягкий, белый, а сами гололицые, понимаешь? Презираешь, смотри какой он". Мать шарахалась в сторону, но смирялась со страстью сына, потому что какой ни какой, а сын. И не добавишь здесь ни слова.

Георгий Самуилыч сошел вместе с Симой Матвеевной через остановку. Они решили в этот раз не ехать молиться в Старый город - "Это не делают наспех?" - сказал Георгий Самуилыч. "У нас еще будет возможность сказать свои слова ему, будем надеяться", - Георгий Самуилыч устал от всего увиденного и пережитого за это утро.

Они спустились к шоссе, повернули направо и пройдя бензоколонку, дом престарелых и вход на столичный рынок под названием Стоянка Иегуды дошли до автовокзала. У шлагбаума стоял костистый солдат жандармерии в зеленом берете набекрень и внимательно и хищно глядя по сторонам откусывал от кремового мороженого в виде идеального брикета между двумя пальцами. Его напарник стоял облокотясь о столб и играл с автоматом как бы пластикового вида, но настоящим на самом деле, опасным, вороным. Оружие вольно висело на его шее и солдат, старший сержант по нашивкам и выслуге лет, покачивал его инстинктивными движениями правой руки в закатанном до сиреневого локтя рукаве оливковой гимнастерки.

Солдаты не посторонились и Сима Матвеевна прошла мимо них не без опасливого и восхищенного ощущения недостатка воздуха. Георгий Самуилыч наступил первому солдату с мороженым на ногу и тот негромко матернулся на боль. "Вы говорите по русски?" - спросил его Георгий Самуилыч полуобернувшись. "Только ругаюсь", - сказал солдат. "Не ругайтесь", - позволил дать ему совет Георгий Самуилович, - "здесь дамы". Солдат столь сложной фразы не понял и только кивнул, "прощайте". Мороженое его закончилось и он встряхнул руки, отстранив спину и плечи. Вокзальное радио заявило, что автобус на Тель-Авив отходит с 7-ой платформы каждые 10 минут. Сима Матвеевна это объявление не услышала и Георгий Самуилыч почти тащил ее за собой, чтобы успеть на уходящий автобус. "Ой, что такое, куда вы?" - спрашивала она, семеня подле своего мужчины. Георгий Самуилыч молчал, пробираясь сквозь недоумевающую толпу: "Куда? Зачем так быстро?". Не успели. Шофер очень редко открывет двери у отошедшего от невысокой платформы автобуса. А здесь автобус уже выехал на середину дороги. Распорядитель вокзальной жизни в деникинской выгоревшей фуражке над плоским и совершенно безбровым лицом показал им на скамью возле себя и попросил отдохнуть и отдышаться. "Чего бежать?" - сказал он им. А и действительно чего? Они присели на скамью с ободранной краской, толкнулись бедрами и одновременно вздохнули.

Георгий Самуилыч огляделся по сторонам, которых здесь было три - позади них была стена, перед ними огромное пространство вокзала забитое автобусами с натянутым на канатах транспарантом "Экономьте время и силы - ездите автобусами кооператива "Эгеда". Это красиво". А и правда...

Георгий Самуилович сильно устал, все-таки день выдался непростой. Усталость у него была не только физическая. Все вокруг, включая погоду, настой иерусалимского воздуха собранного со среднегорья, утомляло многих людей. Головы их шли кругом, телами овладевала слабость, силуэты двоились и слоились как бы от слез - симптомы болезни известной под названием "иерусалимский синдром", которые появляются в этом городе у новичков. Герогий Самуилович откинулся назад на железные крашенные зеленой краской трубы ограждения, блаженно закрыл глаза и вгляделся в цветную мглу. Он заснул почти мгновенно в своей стандартно-русской полотняной шапочке летнего туриста с оранжевым козырьком из пластика. После краткого перерыва с прозрачным пространством в котором плавали взвешенные пузырьки как бы воздуха, Георгий Самуилыч увидел себя крадущегося, задыхающегося, c растопыренными красными руками, босым, к лежащему навзничь женскому телу с приподнятыми над полом гладкими бедрами. Георгий Самуилыч подобрался к женщине вплотную, потрогал ее пальцами ступни, поразился теплу, которое шло от ее кожи и не сгибая коленей сжал руками крутые, доступные бока. Лицо его горело. Желание чужого тела казалось прожжет ему кожу лба, скул, губ, подбородка. Ощущение это было нестерпимое, сладкое.

Он неотвратимо приближался к выпуклым сводам ее ладного как бы мраморного зада, совершенного и почти симметричного. Если центр мироздания должен влечь к себе людей, то зад этой женщины был этим центром, втягивающим, безукоризненным, находившимся вне категорий красоты человеческим сооружением. Георгия Самуилыча нельзя было остановить ничем в движении вниз к этим сахарным плодам, это было сделать невозможно. Ощущение в руках чужого, удивительно податливого и торопливо послушного тела, тепла, силы, сладости переполняло его огромной силой, делало молодым, внушало надежду. Он вполне мог умереть в женском теле или остаться в нем навсегда живым с руками полными чужого розового мяса. В общем все это было невыносимо прекрасно, ему хотелось завыть от недостижимости этого сна. Как это бывает его сон просто соскочил с гладко-влажных прозрачных волн секса на другую тему. В продолжении сна, без всякого видимого перехода, Георгий Самуилыч ехал по хорошему четырехрядному шоссее по серо-бурым сожженым холмам Иудеи вниз к Мертвому морю, к малозаметному издали повороту на Иерихон в нарядном частном автобусе изумрудного цвета с надписью "Оазис" на боку. Так называли тогда огромное казино, только что построенное австрийцами и палестинцами вместе, справа при въезде в этот милый город, состоявший из одной довольно комфортабельной асфальтированной улицы, на обочинах которой смуглые услужливые подростки продавали, сорванные вместе с ветками апельсины с гладкой малопривлекательной на глаз кожурой в метинах. Но зато переполненные сладчайшим и нежнейшим соком апельсины, настоянные на местном жестоком солнце и дивном воздухе плодородной иорданской долины. Выпить стакан такого сока - и немедленно стать здоровым, молодым и красивым.

Георгий Самуилыч единственный раз после смерти жены соблазнился выехать из своего Бат-Яма, с родной улицы Бальфура. Слово "блэк джек" в объявлении в его подъезде, написанном на русском языке от руки простой шариковой ручкой показалось ему интересным. "Да это же очко в которое резались урки у них в бараке самодельными картами из газеты, клееными бывшим "мужиком"-работягой Фимой Шмаеном день и ночь, так как все время ворам нужны были новые колоды", - подумал Георгий Самуилыч с небывалым восторгом. Он вспомнил о своей тогдашней жизни без ужаса, без обычного ледяного предсмертного кошмара. Казино оказалось роскошным зданием посреди пыльного пейзажа с чахлой невысокой растительностью, асфальтовый размеченный двор, клумбы, дорожки, множество машин на невероятной стоянке - было 10 часов утра, если сверяться с его советскими часами. Кронген носил их на левой руке уже много лет. Часы назывались "победа". Кронген наблюдал по ним течение времени. "Казино работает круглые сутки без перерывов и выходных", - сказал сопровождавший автобус быстроглазый человек, говоривший по русски с акцентом, на иврите с ошибками и по английски бегло. "В казино есть часы?" - спросил Георгий Самуилыч. "В казино нет часов никогда, окна зашторены, напитки даются за минимальную плату", - сказал человек уверенно. Сомнения не посещали его казалось никогда.

Все вышли из автобуса по-российски гуськом один за другим и пошли ко входу в здание, все были немолоды, степенны, нервозны, как только может быть нервозен российский человек даже иудейской веры в преддверии чего-то неизвестного.

Добавим, что через совсем короткое время на крыше казино было установлено "снайперское гнездо". Оттуда вели стрельбу, достаточно беспорядочную, палестинские люди во время очередных беспорядков по израильтянам из автоматов типа "калашников", изредка попадая в них к большой общей радости.

В казино оказалось неожиданно спокойно, тихо. В фойе на наклонном помосте покоился роскошный джип японской фирмы. Каждая гаечка этой, как бы нечеловеческой рукой сделанной машины, сверкала как драгоценная. "Космический металл, всерхпрочный и легчайший", - с любопытством констатировал на ходу Кронген.

Сопровождавший группу парень торопливо склонился перед проходившим мимо, глухо постукивавшему подошвами башмаков по жесткому ковру, европейцем в тройке. Он воплощал собой классицизм, порядок, доброжелательность и конечно душевное и физическое здоровье.

"Как самочувствие, Роберт?" - спросил европеец их сопровождавшего, который немедленно стал похож на просителя в богатом оффисе, сгорбился, как-то сузился, быстрым движением поддернул сползавшие штаны, судорожно глотнул воздух, короче, привел себя в порядок по его разумению. "Очень хорошо, господин Алекс, как вы? - парень склонился и как бы прищелкнул каблуками. Он был в сандалетах, прочных, закрытых, но сандалетах из буро-красной псевдо кожи. "В порядке", - кивнул господин Алекс, по виду большой начальник, может быть даже самый главный здесь начальник. Он был похож на бронзовое изображение самого себя, сделанное даровитым мастером в классическом стиле. Сопровождавший, вернувшийся в свой малопривлекательный прежний облик, суетливо сказал при усмешке усатого охранника с профессионально сложенными ниже живота излишне мускулистыми кистями рук: "Вот сюда, пройдите, господа, побыстрее".

"Надо помолиться перед игрой", - подумал Георгий Самуилович, но он не знал слов. Да и к кому обращаться не знал. Он сказал: "Помоги, господи, помоги", - и вошел в зал.

При общей толчее и несильном свете (только на столы с новеньким мягким изумрудным сукном были направлены мощные лучи почти прожекторов) наблюдался известный порядок и даже подобие тишины. Ну, не совсем тишины, а как бы ее средиземноморский ночной суррогат с могучими вибрирующими насекомыми и гулкими вскриками неизвестных хриплоголосых птиц. "Ах! - вздыхали у одного стола на выигрыш. "Эх! - слышался огорченный возглас от рулетки, - эх!".

Кронген прибился к столу за которым играли в "блэк джек" - или если называть иначе, знаменитое "очко" в которое когда-то игрывали по суткам его лихие соседи по бараку фимиными картами из газеты на огромные проигрыши, скажем, честь или что несравненно еще больше, чем честь, жизнь.

Все стулья были заняты и Георгий Самуилыч занял место между предпоследним за столом джентельменом в расстегнутой до пояса рубахе и дамой в платке, игравшей по крупному. Возле нее громоздилась колонна фишек сиренево-зеленого цвета с которыми дама поигрывала пухлой, белой левой рукой с золотым малоприличным по весу кольцом на безымянном пальце. Из соседнего зала с игральными автоматами постоянно доносилась характерная музыка разыгрываемых сумм - туда и обратно, с колокольцами, с одинаково звучащей электронной гаммой победы и поражения. Кронгену это не мешало, звук его возбуждал, держал в ритме, подстегивал. Кронген поерзал, извлек из кармана и протянул крупье в его смуглые почти бесчувственные пальцы свою любимую ассигнацию, "красненькую", как он ее сам называл. "Положите деньги на стол", - хрипло шепнул лиловыми ласковыми губами игрока крупье, - "на стол". И легонько похлопал ладонью по мягонькой шерсти хорошего английского сукна - "все столы для местного казино традиционно строят в Англии, они вне конкуренции", - так не без восторга говорил им в микрофон без провода, в автобусе сопровождающий. Кронген положил бумагу на стол и крупье потерзав ассигнуцию в руках, посмотрев на свет быстренько уложил ее специальной фанеркой в щель, отсчитал десять красно-белых фишек, два раза по пять и пододвинул их к Георгию Самуиловичу. Тот тут же снял две верхние и положил их на предпоследнюю в ряду клетку. Крупье сдал карты, Кронген получил 10-ку бубей. У крупье был трефовый туз. У соседей Кронгена были карты разного исчисления и все они, опытные люди застраховали свою игру споловинив свой будущий верный проигрыш (из-за туза лежавшего у крупье). Кронген пожал плечами, мол о чем разговор, отказался от страховки и показал пальцем, "еще карту, сэр, пожалуйста". Крупье приподняв левую бровь скинул ему пикового туза. Себе он взял 9 треф. Кронген выиграл две приятные на ощупь и взгляд фишечки - их существенный вес порадовал его руки. Потом он выиграл еще четыре раза подряд и несколько волнуясь выставил весь столбик из 20-ть пятидоларовых фишек на кон. Крупье опять взглянул на него с интересом, его левая бровь выдала легкое удивление. Кронгену он выдал мало что значащую 6 червей, у самого крупье был пиковый валет, у дамы рядом - конечно же, дама пик, у англичанина справа, прихлебывавшего от высокого стакана с виски, валет бубей. Следующую, летящую над столом и слегка вибрирующую карту Кронген получил в виде пятерки червей. "Ого", - воскликнул Кронген, - "ого". Подумав Георгий Самуилыч порылся во внутреннем (левом) кармане своего в России пошитого выходного тяжеловатого двубортного пиджака, не без усилия извлек последние 100 долларов, которые у него были с собою на всяки случай (какой такой случай?) и со слабой мыслью о том, что "будущий месяц будет тяжелым", вздохнув, положил, хрустнувшую портретом президента Вашингтона бумажку перед крупье. Тот, правильно поняв Георгия Самуилыча, передал ему черно-зеленый кружок 100-долларовой фишки, потяжелее, посолиднее выигранных им прежде, как это и должно было быть по логике. Правда логики в этом увлекательном и опасном занятии достаточно мало, если она только вообще есть в ней. Все это устойчивое сооружение, большая черно-зеленая фишка и над нею красные поменьше, он вылодил горстью на свою клетку под одобрительное гудение людей вокруг. Дама возле кивнула ему как близкому человеку. Крупье аккуратно скинул Кронгену червонного короля. "Мда, хорошо, - сказал Георгий Самуилыч как бы про себя, - ну, и что теперь?". Крупье сдал себе девять треф и Кронген выиграл. Дальше он ставил по 150 долларов на раз. Выигрывал и продолжал играть, не уменьшая и не увеличивая ставки. Через 20 минут (а по личным часам, других в казино нет и быть не может, 22 минуты ровно), после первого проигрыша за весь вечер у уже замененного крупье, со следами неизжитых страстей на гладком лице, Кронген поднялся, раскланялся со всеми на четыре стороны как боксер на ринге после боя, и пошел, разминая ноги и спину к кассе. У него оказалось 2325 долларов выигрыша и он с удовольствием получив деньги у толсторукого дядьки с дутым перстнем на безымянном чмуглом, почти черном пальце, в местной валюте, эту красненькую пачечку взвесил в руке, потерзал и положил в карман. Настроение у него, несмотря на перевозбуждение, было замечательным. "Вот поеду в Париж", - подумал он, выходя за едва означенный порог заведения. За ним вслед прозвучал некий торжественный гонг, множественный машинный звук. Кронген проснулся. Его голова все еще сладко покоилась на груди у Симы Матвеевны. Автобус-экспресс на Тель-Авив под светящимся номером 405 подавал назад под высокое пиликанье клаксона на ходу выворачивая передние огромные колеса в сторону от движения. Передние двери бесшумно раздвинулись перед ними в полуметре и они увидели огромную ступню водителя с мощными пальцами в стоптаном как бы библейском сандале, которая покоилась возле педали газа плоско и негромко похлопывая по рельефному и мокро-резиновому чистому после мойки полу в такт радиомелодии из приемника. "Рей Конив, - неожиданно вспомнил Кронген, - это же оркестр Роя Конива, ха! Ха!"

Напевая эту знакомую по Петербургским доперестроечным утрам мелодию Георгий Самуилыч поднялся притопывая сандалиями на искусственной твердой подошве по автобусным трем широким ступеням к излишне сложенному водиле за руку держа Симу Матвеевну. Протянул шоферу фиолетовые полсотни с портретом религиозного столичного прозаика, с тяжелым галицийским профилем, с легко угадываемой Нобелевской премией, получил в ответ из натруженой горсти сдачу тяжеленькой мелочью и они уселись вместе рука об руку на первое сиденье напротив невероятного по размерам лобового стекла в отмытой высококачественными шампунями сияющей радуге.

Состав оркестра в радиоприемнике сменился, как и его название, но общее направление музыки осталось тем же - как бы насыщенный пригородный праздник, как бы прелюдия к немецкому порнографическому фильму с излишне резкими красками, с крутобокими яркими девками и подвыпившими качающимися парнями в непривычных выходных рубахах с воротниками на пуговицах, брага в бочонках, шнурки вместо галстуков, взвизги, так сказать, девчат и их спелый сильный запах смешанный со сладковатым духом кошеной тирольской травы.

И мягко поплыл иерусалимский пейзаж на могучих автобусных рессорах к выезду из главного города в сторону спуска к прибрежной равнине. Шел прохожий в сандалетах, по организованной походке его можно было признать за новичка здесь, ехал нервозный велосипедист с татуированными в цветочек смуглыми плечами без майки, девушка на высочайших каблуках в такт хода покачивала статью вперед и назад, вверх и вниз, и вправо и влево, как ей и полагалось при посредстве совершенного ритма своего азиатского биозаряда. Получалось гармонично и слаженно у нее. Секрет женского хода Кронген пытался постичь уже много лет, но ему не удавалось этого сделать. Лишь однажды он что-то прознал про их чужую суть в дневном поезде из Лениграда в Москву, глядя как тяжело в проходе, отталкиваясь напряженными бедрами о поручни под квадратными мелькающими тьмой окнами, идет проводница в сатиновом платье и кителе на плечах, с гроздьями стаканов чая в руках, позвенивающими о псевдосеребряные подстаканники. Но вот, он как бы узнал и тут же забыл и никак не мог вспомнить эту тайну. Никак.

Дело было вероятно в том, что Кронген осваивал женский шаг с логических позиций точных наук в которых он был большой и старый специалист-дока, у него был большой к этому интерес. Но этот шаг ихний, округло-странный, несобранный, как бы не гармоничный, лежал в совершенно другой плоскости, в совершенной, в прозаической.

Радио от шофера сыграло вступление на альт-саксофоне и низковатый женский голос объявил о начале музыкальной передачи по заявкам. "Из города Кирьят-Шмона 31-летний наследственный столяр-краснодеревщик Яир Хазан просит передать песню "...Родина в ночной рубахе", которую исполняет Рами Клайнштейн все еще обритый наголо, но привлекательный по-прежнему", - сказал псевдо-оживленным баритоном ведущий диктор радиостанции "Армейская волна", находящейся в городе Яффо, еще не снявший застиранной до серого цвета гимнастерки рядового действительной службы с пластиковыми синими отличиями вместо погон, совсем юного и даже капризного человека, завершающего "28-дневный курс молодого бойца под городом Хедера на знаменитой военной базе номер 80-т, где служат вместе мальчики и девочки". Клайнштейн запел, неожиданно для своей несколько как бы прямолинейной внешности хорошо, сильным мягким молодым голосом крепкого мускулистого мужчины с обритой наголо бледного цвета головой правильной семитской формы. Он подыгрывал себе на рояле, лаковом, черном, прочно свежем, крепко пощелкиваюшем от своего звука своим гулким. Руки Клайнштейна были оголены до плеч и чудовищно сильны на вид, мускулы неприлично велики, а лицо у него было совсем простого незамысловатого паренька далекого от лирической песни на примерном расстоянии, его как бы звездного настоящего и беднейшего прошлого. Слышно было как подпевает Клайнштейну диктор, неразборчиво бурча слова и почти точно мыча мелодию.

Кронген тоже начал петь, ему нравилась эта песня да и настроение было подходящее. Сима Матвеевна гладила его голову своей правой ладонью не в ритм музыки. Он жил согласно другим ритмам.

Но в принципе, в принципе это конечно была в известном смысле иммитация. Не то чтобы совсем Кронген подделывался под страсть, но вспоминал ее. Это было не совсем настоящее чувство, которое он испытывал. Все это существовало если не на уровне воспоминаний, то на уровне...

На повороте автобус вдруг въехал в косой, довольно сильный дождь, секший по стеклам мощно, угрожающе, сурово. Вокруг беспрерывно, на разные популярнейшие мотивы, звонили мобильные телефоны пассажиров. Звуки шести-семи одновременно звучавших в салоне монологов не могли заглушить грохотавший по крыше и стеклу дождь, что радовало Кронгена. Огромные "дворники" ветрового стекла подробно вытирали воду, стекло отдавало синевато-розовым светом, автобус шел ровно, тетя через проход спрашивала у, вероятно, сына, ел ли он сегодня что-либо. Тот отвечал, а она переспрашивала: "Котлеты, пюре?! Это было тебе вкусно, только одну порцию? Ну, слава Богу". Он спал Кронген, сладко и тяжело дыша, спал.

Приближался лес вокруг богатого дружеского к евреям села справа и не менее богатого киббуца в глубине на темно-желтой горе за ним.

... - Космос мне говорит, что у вас все с нею будет хорошо, - сказал прорицатель хриплым сильным голосом. Дело происходило по телефону и Кронген, пользовавшийся советами этого человека достаточно часто, позволил себе откинуться на спинку кресла и закрыть глаза. Смотреть ему ни на что не хотелось. Насмотрелся уже, Кронген за свою жизнь на все. "Спасибо вам, господин кассандра", - сказал Кронген, - "спасибо".

- Не называйте меня так никогда, пожалуйста, Георгий Самуилович, - сказал прорицатель, походивший на старшего советника юстиции очками, сединой и жестким, скрипучим произношением отдельных букв. Он отделял "к" от "г", "с" от "т", все звучало раздельно, веско. Буква "ч" звучала в его устах как самостоятельное слово.

- Извините меня, - сказал Кронген.

- Хорошо, - произнес прорицатель.

...В Тель-Авиве они вышли вместе со всеми под мостом, по которому с шумом гнали на повороте большие автобусы перед выездом на магистраль. Морской бриз не освежал, нагибал кусты, гнал легкий мусорный смерч у автобусной остановки против движения машин.

"Ну, - сказал Кронген, выдохнув теплый, насыщенный воздух местного городского приморского климата с облегчением, а не в ожидании ответа.

- Давайте еще в музей пойдем, если вы не устали, Георгий Самуилыч, - сказала Сима Матвеевна.

Кронберг посмотрел на нее с интересом и кивнул, "да, конечно, и немедленно, а что там такого интересного, дорогая?"

- Там выставка какого-то немца, который снимает женщин, чаще обнаженных, иногда и одетых, а?! - сказала она.

- Конечно, пойдем. Наверное он немолод все-же?

- Кто?

- Фотограф этот?

- Ему 82 года. Его звать Гюнтер или Густав, я забыла. Фамилия его Ньютон. Жена наблюдает за его работой внимательно, - сказала Сима Матвеевна непонятно. Она не умела скрыть в своем голосе, в частности любви. Она вообще ничего не желала скрывать, будучи решительным человеком.

- Откуда вы так много знаете обо всем, Сима? - спросил Кронген с уважением к ней.

- Я читаю газеты от корки до корки. И вот вычитала про Ньютона. Потом мне нравятся обнаженные люди, ну и все вместе в меня вселяет надежду и оптимизм, - выговорила она беря его под руку и увлекая, увлекая через дорогу - она знала все маршруты общественного транспорта, так называемого Большого Тель-Авива, который очистился и расцвел при новом мэре с фамилией, выловленной и неловко составленной из имен небогатой местной фауны.

На сероватой как бы скобленой крест накрест площади перед музеем стояли металлические конструкции современной скульптуры, играли дети в нерасчерченные классы, грузные тети в цветастых русских платьях неловко шли на тяжких ногах ко входу накрытому козырьком.

К музею шли через обширное, какое-то неловкое каменное пространство, которое из-за непогоды, и не только из-за нее, было неутно, радовало глаз мало.

Молодой человек с ярко-синим рюкзачком на спине катил перед собою сидячую коляску с младенцем, который что-то там взмахивал крупными руками и как бы разговаривал, издавал звуки, пузырившиеся вокруг него, вокруг его большой беловатой головы.

Под бетонным козырьком у входа в музей мужчина в шортах и сандалетах играл на виолончели Дебюсси, притопывая ритм ногой и вдохновенно отводя голову в сторону. Монеты сыпались в потрепанный на сгибах черный футляр негустым потоком. Кронген положил мужчине 20-ку, сверкнув зеленой бумажкой. Приободренный и благодарный музыкант заиграл как бы скорее, живее. Он поглядывал на деньги одобрительно, не прерывая вдохновенного движения смычка параллельно площади. Глаз его был каким-то сероватым, видно от тяжелой, разочаровывающей и плохо понятой им жизни.

Когда-то в молодости Кронген, выйдя от Сталина из лагеря, видел в Москве тренировку ватерполистов, похожих лицами в резиновых шапочках на щекастых баб, и слышал как громоздкий с угловатыми плечами в сиреневой футболке тренер, по фамилии Шпигельгласс, в тапочках без задников, выкрикивал парню, который как бы стоял в темно-синей воде, "качай Толя, накачивай", и тот держа мяч на вытянутой руке делал подобные накачиванию движения рукою, как бы заводил пружину игры.

Музейная очередь была и к кассе и ко входу, который обозначался металлической рамой металлоискателя. Рядом с рамой стояла средних лет, так называемая, русская дама, сложением похожая на матрешку, в синем форменном пиджаке с широкими лацканами и нервно просила всех посетителей выложить на прилавок перед нею ключи от машин и мобильные телефоны перед входом.

- А то не пройдете, - добавляла она как бы про себя не без кокетства.

Все проходили тем не менее и дисциплинированной вялою толпой шли вниз по лестнице за прямоугольной колонной на выставку мимо огромной бессмысленной, выпуклой картины известного местного художника у которого музей, а точнее его директор, скупил вперед все работы до самой смерти, которая неизвестно чья, художника или музея, должна была вперед последовать.

Через весь проход видны были раскрытые двери зала с невысоким потолком и на дальнем плане во всю стену черно-белой фотографией четырех, очень высоких, в туфлях на высоком каблуке, совершенно голых европейского типа прямоплечих женщин, которые шли по помосту широким сильным шагом в туфлях давно, лет 25-30 назад, устаревшего фасона. Они были очень хороши собою, абсолютно не сексуальны, точнее сфотографированы в том рафинированном механическом ракурсе, который почти совершенно лишает женщину притягательности, а оставляет от нее лишь как бы живой предмет для ношения нижней и верхней одежды. Видно было по прическам женщин, по интерьеру, по краске на их лицах, что фотографии, эта и другие, сделаны задолго до сегодняшних бурных дней, лет за 35-40 до этого средиземноморского будня.

Но виляния их чресел и талий, влияли на толпу очень сильно. Все посетители показывали свою индеферентность к увиденному, хотя их внимание было большим. Это внимание можно было назвать и тщательным, без натяжки.

Сима Матвеевна держа Кронгена под руку, повернула его как штурман, за локоть влево и он увидел другую сфотографированную и тоже голую даму, в тени бокового занавешенного окна, идущую к краю помоста размашисто и собранно. Ее подтянутый и выпуклый зад, как бы заштрихованный тенью особого фотографического взгляда, передавал от себя наблюдателю известную энергию, которая не имела отношения к сексуальной игре, но все равно задавала бодрящий тон жизни как Кронгену так и Симе Матвеевне.

Но если говорить честно, то для Кронгена все это было излишеством, он не мог так долго переживать подобные эмоциональные нагрузки. Сначала его долго, сладко нагружала Сима Матвеевна, а теперь вот прибрали эти, как бы живые, с сильной физиологией дамы, собранно идущие, по прогибающейся от их дружного шага сцене в некую жестко обозначенную цель.

Белолобый, лысоватый парень в вельветовых брюках в мелкий рубчик провез мимо Кронгена и его дамы, толкая перед собой голыми до плеч красивыми руками детскую коляску с крупным спокойным мальчиком. Возле них шла кудрявая жена его в бутылочкой сока в руках. Она озабоченно посматривала на ребенка, которому отец негромко, уважительно внушал что-то про эти шагающие неодетые существа. Кронген услышал твердо произнесенное слово "эстетизм" и не удивляясь ничему прошел к следующей работе. У женщины на этом снимке, с затуманенным взглядом и свежей трещиной на правой туфле была некая анатомическая неправильность, которую Кронген уяснил не сразу, а поняв, поглядел на Симу Матвеевну почти с сожалением.

Они прошли к даме в мужской шляпе с сигаретой в мундштуке, которая демонстрировала несовершенный профиль, угол глаза и гремящий от напряжения сосок груди за локтем.

Кронген не иммитировал похоть, или внезапное пробуждение чувств. Он очень хотел близости, любви, хотя бы простого внимания. Доживите до его лет, такую жизнь какую прожил он, примерьте к себе. Но он был слишком опытен, слишком хорошо понимал и знал про себя все.

Кронген понимал, что весь этот всплеск скоро у него пройдет как вчерашний сумеречный туман, что все это излишне и что надо, как это ни тяжело, вернуться в свою уже привычную одинокую жизнь с прогулками вдоль уже привычного микрорайна с прибитой дождем пылью, с телевизором марки "sony", настроенным на кабельные программы России, с видами из утреннего и вечернего окна, с зачитанными книгами писателя Набокова, в мягких аляповатого цвета обложках, переставшего существовать издательства "Ардис", с сардинами в перце и оливковом наперченном масле, из беловатых консервных банок, вскрываемых движением руки без ножа, с произносимой в субботу как бы про себя молитвой вблизи от входа сефардской районной синагоги, в которую он стеснялся заходить из-за незнания языка и жизни.

Он бежал к синагоге по субботам ранним утром и все равно всегда опаздывал, уже кто-нибудь из самых ранних страждущих опережал его и двигался у помоста внутри, деловито оглядываясь вокруг себя. Кронген знал, наученный доброхотом, что молиться Богу надо громко, чтобы он тебя услышал. Безупречно воспитанный российской жизнью он не мог кричать на улице без причины, тем более у молельного дома. И он громко раскрывал рот и без звука орал так, что болело горло: "Услышь меня Бог, услышь...". Прохожих не было в этот час и никто не удивлялся этому разевающему рот от ужаса жизни старику с как бы законсервированным лицом.

...возбуждением и прочими атрибутами своей неспокойной и вряд ли такой уж насыщенной событиями жизни.

Вот родился, вот жил, вот уехал, вот приехал, здравствуйте, Георгий Самуилыч, здравствуйте.

 

Copyright © Mark Zaichik - www.mmzl.com